Память о КВВМПУ

Кружится, плавностью маня,
Листва в осеннем хороводе.
Как жаль, что снова от меня,
Невыразительно уходит,
Прозрачность завтрашнего дня.
Ю. Правиков

…Следуя на завтрак, вдруг вспоминаю, что этой ночью мне снился сон, причём на «морполитовскую» тему. Вот уж чего не ожидал! Сны в последнее время меня посещают не часто. Но если посещают, то там такая муть… Вот и сегодня. Начинаю припоминать. Какой-то симбиоз прошлого и настоящего. Всё происходило в КВУМПУ, на каком-то расплывчатом желто-туманном фоне. Возможно, это был традиционный цвет училищных корпусов. Вокруг сновали офицеры батальона, а поодаль ходили курсанты. Я был военным, то бишь, облачённым в морскую форму и вроде бы даже каким-то дежурным. И дежурство, определённым образом, соотносилось со строями и курсантами. Говорили о каких-то моих обязанностях. Будто бы я что-то должен. И при этом говорившие даже как-то выжидательно смотрели в мою строну. Но, к счастью, всё происходившее в этом сне, я воспринимал с позиции ветерана, имеющего за плечами тридцать восемь календарных лет военной службы. А с выслугой – все сорок один. Поэтому, облачённый в китель-стойку, перепоясанный снаряжением к пистолету ПМ и повязкой «рцы», будучи каким-то дежурным по строям и курсантам, я пребывал в полном спокойствии. И, несмотря на чувство тревожной ответственности, которое годами пытались воспитать во мне старшие начальники, но которое так и не стало приоритетным в моём понимании службы, я знал даже во сне, что никто не способен нарушить это спокойствие. Тридцать восемь календарей не оставляли мне другого выбора. «Да и вообще, – думал я во сне, – причём тут дежурство, ведь я уже на пенсии!».

А ведь сколько настоящих тревог и волнений пришлось пропустить мне сквозь собственное «я» за годы службы в том училище! В кителе с повязкой или без неё, но, зачастую со строями, курсантами, и чувством высокой ответственности и за одно, и за другое. А иногда и за пятое, и десятое. Сколько крови отравили (и ведь не только мне) профессиональные подлецы с погонами старших начальников, обличеённые властью, достаточной для того, чтобы в одностороннем порядке портить жизнь окружающим. Своим подчинённым. Видимо, им нравилось делать это, делать просто так, по привычке, на всякий случай, «чтобы помнили»…

…В отделе кадров политуправления ТОФ нашего брата-выпускника было полным-полно. У дверей кабинета начальника отдела капитана 1 ранга Антипова стояла приличная очередь. Мы с Маляром оказались ближе к концу, но это не удручало: по такому поводу можно было и постоять, да и сама очередь, в общем-то, продвигалась. Всеобщее внимание приковывал каждый, выходивший из кабинета:

— Ну что? Куда?

Что отчётливо запомнилось – практически все выходили с торжествующей улыбкой победителя:

— Мужики, я получил, то, что хотел!

Далее следовало место назначения и предложенная должность. Некоторые подкрепляли её более весомыми аргументами: должность третьего ранга! Или: подполковничья должность! Среди стоящих под кабинетом проносился тихий вздох с интонацией лёгкой зависти:

— Да, повезло человеку!

Довольно скоро начала вырисовываться определённая конфигурация нашего распределения: должностей на Камчатке почти не было! По крайней мере, так говорили тем, кто уже распределился. А ведь как минимум добрая половина приехавших на ТОФ «мылилась» именно на Камчатку. Практически никто не видел её в глаза, но все знали: Камчатка – это год за два и двойной оклад. Плюс лучшее снабжение на всём Дальнем Востоке (по крайней мере, так говорили местные аборигены). И, конечно же, из этого льготного района легче всего было со временем перебраться «на Запад». Куда же ещё проситься, если не на Камчатку! Но местные кадровики знали это лучше нас.

— «Мужики, кто будет проситься на Камчатку, – советовали уже прошедшие кадровое горнило, – будьте готовы отвечать, почему хотите служить именно там. Говорят, вы что, из-за денег на Камчатку попасть хотите?».

К таким вопросам, действительно, надо было подготовиться заранее. И отвечать, как, собственно говоря, и вести сам разговор с кадровиками, следовало вежливо, аргументировано и идеологически выдержано. Придуманный мной вариант выглядел неплохо: «Понимаете, я родился на Сахалине, затем пять лет жил в Приморье, и единственный регион нашего Дальнего Востока, который остался для меня неведомым – это Камчатка. И мне очень хотелось бы с ним познакомиться». А в дальнейшем разговоре уже стоило ориентироваться по обстановке.

Начальник отдела кадров ПУ ТОФ капитан 1 ранга Антипов даже внешне выглядел «битым волком». Ещё во время беседы по распределению в Киеве выглядел он с хорошего «бодуна». Правда в те годы, в силу своей молодости и наивности, я о каком-то начальственном «бодуне» и думать не смел. А сейчас понимаю – шутка ли, приехали ребята с самого края земли, с голодных краёв и куда? – в Киев! Каштаны цветут, в магазинах всего полным полно, главное «кира» – хоть залейся, а в «кабаках» за копейки – и поесть, и попить! И встречают кадровиков в училище как героев (распределение – дело серьёзное), а среди встречающих – и соученики, и сослуживцы, и просто старые друзья… А тут какое-то распределение, от которого им поскорее бы «здыхаться». Конечно же, напряжённый рабочий день ещё не закончен, а стол уже накрыт, и водочка холодненькая в бутылочке плещется, ждёт своих изголодавшихся мальчиков, а кого-то ещё и в гости вечерком завезут. А то и к бабе надёжной на ночь пристроят. Конечно же, «квасили» эти ребята по полной форме. По-флотски. Благо выучка была политуправская, с поправкой на службу в кадрах…

И вот сидел я в Киеве, в «родных пенатах», этаким птенцом, преданным родине и партии, перед этим кадровым «волкодавом», у него «трубы горели» после вчерашнего, а мне распределение надо было у него выпросить, желательно на Камчатку. Исходные данные для этого у меня были неплохие, о чём говорил и сам Антипов. Перед ним лежала классическая в практике тогдашних кадровиков амбарная тетрадь с расчерченной таблицей, одна из граф которой была заполнена моими «ттд».

— «Характеризуют вас неплохо, – вёл разговор Антипов, облизывая пересохшие губы, – вы командир отделения, взысканий у вас нет, и командир роты за вас ходатайствует. Думаю, для вас мы найдём на Камчатке должность где-нибудь на комсомоле».

И при этом он делал какие-то пометки в своей тетради. Его слова грели мою душу и вселяли уверенность в «завтрашнем дне». И поэтому, расхаживая у дверей его кабинета во Владивостоке, я верил в слово и, особенно, в пометки, сделанные им в своей амбарной тетради.

— «Да, я помню вас, – говорил Антипов на этот раз, водя пальцем по тетрадной графе, – хорошие характеристики, командир отделения, сами выбрали Тихоокеанский флот, но вот в чём проблема – мест на Камчатке нет».

И при этом он так же облизывал пересохшие губы, словно до полуночи его опять полупринудительно поили киевские друзья.

— «Могу предложить вам очень неплохую должность – секретарь комитета комсомола на эсминце в Совгавани. Эскадренный миноносец «Вольный». Совгавань – льготный район, полуторный оклад, год за полтора, это очень неплохо».

— «Но ведь вы же обещали подыскать мне что-нибудь на Камчатке!».

Мои слова вызвали у Антипова снисходительно-уставшую улыбку:

— «Вы знаете, оказавшись здесь, вы должны привыкнуть к тому, что всё, что было там, – и он показал пальцем куда-то в сторону, – уже в прошлом. Вы здесь, и пора понять, что жить вам придётся тоже здесь, по здешним правилам, и судьбу вашу мы будем решать здесь, а не там! А здесь у нас свои определённые порядки. Вам стоит это понять. В том числе и для вашей успешной службы».

Затем, пристально глядя на меня, Антипов выдержал паузу и уже без улыбки, как-то доверительно-жёстко сказал: «Я ведь прекрасно понимаю, что у тебя на уме. Ты киевский парень, думаешь, послужу здесь пять лет, а потом – обратно в Киев. Но так не получится. Много вас здесь таких умненьких. Поэтому, я тебе, парень, обещаю, что если будешь настаивать, я назначу тебя на Камчатку. Хорошо. Но ровно через пять лет я запру тебя в такую дыру, из которой ты до конца своей службы не выберешься. Уж поверь, я своё слово сдержу».

Антиповский аргумент звучал убедительно, и я согласился на Советскую Гавань. На эскадренный миноносец «Вольный». Правда, предварительно уточнив, плавающий ли это корабль, и ходит ли он реально «в моря». Мне нужен был именно такой. На том и «ударили по рукам». Аудиенция закончилась. Я вышел из кабинета с неплохим настроением. Ходовой эсминец. Советская Гавань. Год за полтора. И какое название – «Вольный»!

Сейчас я думаю о том, что всё сложилось тогда хорошо. И Антипов вёл себя по-человечески. И должностей на Камчатке в тот год действительно не было. Так уж сложилось. Правда, через год Антипов уже распрощался с Тихоокеанским флотом и уехал служить в какой-то ленинградский НИИ, а посему, слова, данного мне при распределении, сдержать бы не смог при всём желании. И, попади я тогда на Камчатку, неизвестно, как сложилась бы моя дальнейшая судьба. Может лучше, а может – кто его знает. И в конце то концов: «Все хорошо, что хорошо кончается»…

…Из Владивостока в сторону Совгавани мы добирались втроём: я, Виталик Мондзелевский и Витя Колосов. Путь пролегал через Хабаровск, где нас покидал назначенный туда Колосов, а нам предстояло, сделав пересадку, двигаться дальше, аж до самой, что ни на есть Советской Гавани. Виталик Мондзелевский, он же Монзелино или Барри Фантони, этот непоседа и драчун, несмотря на пребывание в соседней роте, вызывал у меня неподдельное восхищение. Прежде всего, он был киевлянином, а мы с первых дней нахождения в КВУМПУ привыкли отличать друг друга. Виталик обитал на Соломенке, в районе для меня совершенно неизвестном, но при этом учился в одной школе с Владиком Маляром, моим другом, они немного общались, и это познакомило, а, впоследствии, и сблизило нас. Прозвища Виталика однозначно имели итальянское происхождение, итальянцы тогда у нас были в моде. Эстрада, фильмы, актёры, режиссёры, и, конечно же, безжалостная итальянская мафия. Жгучие брюнеты-красавцы типа Марчелло Мастрояни и невероятной красоты женщины типа Софии Лорен. Плюс темперамент, экспрессия, юмор, а, в отдельных случаях – кровавая жестокость. И всё итальянское можно было чуть-чуть увидеть и чуть побольше прочитать. Всего этого понемногу было у Фантони. Даже внешне он мог сойти за итальянца, плюс взрывной темперамент, экспансивная жестикуляция, шуточки и любезности, сопровождаемые лучезарной улыбкой, и в то же время – мгновенная готовностью защитить свою честь, то бишь, пустить в ход кулаки. Фантони прослыл драчуном. «Что вы хотите, в детстве меня били чугунными урнами», – пояснял он иногда своё кредо. И так же по-итальянски скакало его настроение – от безудержного веселья до мрачной агрессии. Короче, всё как у итальянцев, в нашем тогдашнем понимании. Фантони здорово изображал в лицах целые фрагменты из тогдашних кинобоевиков, цитировал абзацы популярных романов, Жан Габен в его исполнении был просто неподражаем, темперамент органически переплетался у него с юмором, и в таком же ключе он преподносил невероятные приключения из собственной жизни, будь-то стычка с каким-то загулявшим «фраером» во дворе («Он дико заорал: «Карате! Карате!» и попытался ударить меня ногой, я увернулся, поставил мусорное ведро и тут же приложился ему в печень, он согнулся пополам, тогда я наклонился и спросил его: «Мужик, тебе чего?»), или общение в воровском притоне на Подоле после стихийной стычки с какими-то мужиками («И эта «глыба» в этом подвале сказала мне: «Ну что, парень, ты нам помог, и мы твои должники, поэтому ежели кого порезать или порешить надо – обращайся!»). На четвёртом курсе иногда, идя в увольнение, мы обменивались с ним «голландками» от «формы-три», поскольку его была слегка надорвана спереди в очередной стычке, а я придя домой, всё равно, одевался в гражданское. Незадолго до выпуска Фантони «прославился» тем, что задержал отправление одного из поездов на Киевском вокзале, устроив на перроне драку с кем-то из поездной бригады, за что был задержан нарядом милиции со всеми вытекающими отсюда последствиями. Месть командира роты «влетевшему» драчуну была весьма специфической: зная, что Виталик хотел служить на кораблях, он вписал ему в аттестацию, что тот подвержен морской болезни и в море теряет работоспособность. (Впоследствии, годами по-дружески общаясь с В.П. Барабашом, и глубоко уважая этого человека, мне трудно было представить, что в былые времена он позволял себе опускаться до таких некрасивых поступков).

Поэтому в «политуправе», расхаживая под дверями кадровиков, Фантони очень переживал, а по окончании распределительной аудиенции с радостным воплем выпрыгнул прямо в коридор: его назначили в ту же Советскую Гавань «комсомольцем» на эскадренный миноносец «Вдумчивый». Слава Барабаш на тот момент, видимо, уже отстал от флотской действительности – какая там морская болезнь, когда человек добровольно приехал на ТОФ и просится служить на кораблях! И, в конце то концов, адмирал Нельсон тоже всю жизнь страдал от морской болезни!

Часто темперамент захлестывал Фантони, вот и на этот раз, при посадке в вагон поезда «Владивосток-Киев», услугами которого мы решили воспользоваться до Хабаровска, он умудрился кулаком выбить дверное стекло. Правда, трёхрублевая купюра мгновенно успокоила ожесточившегося было проводника. А разместившись в купе, ехали тихо и спокойно, под стук колес. Витя Колосов, здоровый флегматичный увалень степенно раскладывал виды на свою будущую службу в «Хабарах», прогнозируя дальнейшие перемещения по службе, и меня удивляла его спокойная рассудительность, словно мы, после четырёх лет КВУМПУ, были выходцами из разных миров.

Неделю назад, встретившись в фойе бывшего училищного клуба на очередном юбилее, изнывая от аномальной жары, мы нынешние, рассматривали старый курсантский альбом, и «заезжий гость», Володя Сорокин, увидев на фотографии того самого Колосова, вдруг зашёлся едким неподдельным смешком:

— «Ты смотри, Витька Колосов, тот ещё гусь, служил в Хабаровске, и вот почти одновременно к ним в политотдел, к начальнику, приходят две бабы и каждая заявляет, что ждёт от Витьки ребенка, вот история была! В конце – концов, так и сгорел на бабах!».

Вот тебе и Колосов! А ведь как рассудительно толковал он о своей предстоящей службе в том поезде! Но кто же мог тогда об этом знать…

А вечером, уже оставшись вдвоём, мы ужинали с Фантони в хабаровском ресторане «Дальний Восток», приковывая к себе взгляды местной публики: в «кабаке» этого, в общем-то сухопутного города, сидели два лейтенанта в морской форме, в которых за версту просматривались вчерашние выпускники, и которых потенциально можно было втянуть в любую авантюру. Официант ни с того, ни с сего, вдруг принёс и поставил на стол бутылку шампанского: «Это вам от одного из наших посетителей». В противоположном углу нам махнул рукой мужчина – он ехал с нами в поезде. Начинались обещанные дальневосточные чудеса.

А потом к нам за столик подсадили двух дам среднего возраста. А потом – двух мужчин неопределенного рода занятий с жесткими лицами, из разговоров которых следовало, что в «Дальнем Востоке», они чувствовали себя как дома. Выпив и закусив, мужчины решили пригласить на танец сидевших рядом женщин среднего возраста, но те, как ни в чем не бывало, отказались, сославшись на то, что танцевать они могут, лишь с разрешения своих мужей. И при этом они показывали на нас.

— Спросите у моего мужа, – говорила одна из них, указывая на Фантони.

— Как муж скажет, – вторила другая, имея в виду, видимо, меня.

И вновь это можно было воспринимать, как продолжение всё тех же дальневосточных чудес. Хотя на нашем лейтенантском фоне новоявленные жены выглядели старовато. Мужики, конечно же, им не поверили, а мы не стали их разубеждать; женщины пытались и дальше судачить что-то о мужьях, поэтому мы с Фантони переглянулись и вышли покурить.

– Хорошие ребята, – сказал в туалете Фантони, – если что, придётся «вырубить» обоих!

Я внутренне усмехнулся – Фантони везде оставался самим собой.

– Да что ты, Виталик, мы просто ни во что не ввязываемся.

– Само собой!

– Ведь нам рано утром уезжать в Совгавань.

– Естественно. Хотя можно было и «вырубить» их напоследок!

А когда «перекурить» вышли дамы, один из мужиков сыпанул им в рюмки с водкой черного перца. Надо отдать нам должное – мы доброжелательно не вмешивались ни во что: не включались в предложенную, не совсем понятную, игру и не шли на конфронтацию с какой-либо из сторон.

Когда дамы вернулись, одна из них обратила внимание на слегка пожелтевшее от перца содержание своих бокалов.

— Что вы сюда насыпали, мерзавцы, – гневно но негромко обратилась она к мужикам, – вы что, с ума сошли? И выплеснула содержимое рюмки под стол.

– Говорите немедленно, что? При этом она бросала взгляды в нашем направлении, по-видимому, ища то ли поддержки, то ли вмешательства. Изрядно захмелевшие мужики не были готовы к такому повороту и пытались неубедительно оправдываться.

Как-то само собой стало понятно, что нам пора распрощаться с несостоявшимися «женами» и новоявленными «хабаровскими друзьями». Мы быстро расплатились, вежливо попрощались и вышли на свежий воздух ночного Хабаровска.

Ночь прошла в бессонном хождении по вокзалу и вокруг него, поскольку в самом зале ожидания, включая подоконники и лестничные пролёты, забитые скрюченными телами, яблоку упасть было некуда. Волей-неволей вспомнилось совсем недавнее московское Домодедово. Я начинал понимать, что бессонные ночи на вокзалах и аэропортах – это обязательный атрибут нашей будущей жизни, к которому стоило поскорее привыкнуть.

Мы были уже совсем никакие, когда разнеслась весть, что подаётся поезд до Советской Гавани. Масса лежащих тел немедленно ожила и резво бросилась на перрон, занимать места в вагонах, оказалось, что поезд относился к категории местного сообщения, и порядок размещения в нём был упрощён до предела. Здесь нас с Виталиком ожидало ещё одно открытие – общий вагон. Это тот, где предусмотрены лишь сидячие места на нижних лавках, а верхние полки, на которых можно прилечь, достаются тем, кто первым овладел их запыленными поверхностями, путём заброса туда своего уставшего за ночь тела.

Бессонная ночь требовала реванша. Я оставался при чемоданах, пробиваясь с ними к вагонным дверям, а весельчак Фантони уже энергично подавал мне знак из вагонного окна: «Саня, я уже тут»! И крепкая рука его уверенно лежала на верхней полке.

Ехали мучительно медленно, по очереди заваливаясь спать на верхнюю полку, проваливаясь в душную чёрную пустоту. Просыпались парализованные жёсткой полкой с онемевшими руками и скрученными судоргой ногами. Было больно, грязно и противно, однако, всё сводилось к одному: спать, спать, спать. А потом вдруг как отрезало – сон улетучился, широко открылись глаза, и стало интересно: а где это мы сейчас едем и когда будем на месте?

В нашем многолюдном вагонном «отсеке» ехала пожилая чета местных «совгаванцев». Конечно же, это были люди далекие от военно-морской службы, раскрываться перед которыми не имело смысла. Осторожно, чтобы не разгласить военной тайны, мы с Фантони начали зондировать обстановку с целью определить свой маршрут после прибытия поезда. Куда двигать? На чём? Постепенно военная осторожность начала спадать, а когда мы упомянули эсминцы, «совгаванцы» окончательно «оттаяли»:

– «Дак, если вам на эсминцы, то надо выходить не в Совгавани, а в Сортировке, эсминцы-то стоят в колхозе! Выйдете в Совгавани – придётся вам обратно добираться в колхоз неизвестно на чём!».

Вы можете представить себе наше состояние? Эсминцы в колхозе! Боевые корабли среди обобществлённых кур, гусей, а, возможно, и коров! С примкнувшей к ним машинно-тракторной станцией! В нашем молодом, но бдительном сознании вновь просыпалось чувство недоверия: «Расскажут они нам тут! Боевым морским офицерам! Про колхоз эскадренных миноносцев!».

Однако, в процессе дальнейшего общения с «аборигенами», мы начали понимать, что само название «Советская Гавань» включало в себя порядка пяти посёлков, разбросанных по побережью большого залива. Сообщение между этими посёлками осуществлялось автобусами, ходившими с интервалами в час, а то и больше по непонятному графику, а упоминание о такси вызывало у местных реакцию широкого диапазона – от снисходительных улыбок, до гомерического хохота. Выяснилось также, что местные эсминцы базируются в бухте Северной, добираться к которой следует из поселка Колхоз «Заветы Ильича». А чтобы попасть в указанный колхоз, надо было выходить на станции Сортировочная (по местному «Сортировка») и уже оттуда двигать в колхозном направлении. Станция «Советская Гавань» являлась конечной, это была местная столица, город, в которой располагался Северный судоремонтный завод, а, поскольку эсминец «Вдумчивый» – место дальнейшей службы, Фантони находился в ремонте – ему следовало «пилить» до конечной. Там же в «колхозе» находился штаб и политотдел Совгаванской военно-морской базы, где, по-видимому, нам всё-таки стоило обозначиться. Оказавшись в этом неведомом краю, нам не хотелось вот так расстаться, прямо в поезде, уж больно круто разворачивался калейдоскоп событий. Поэтому мы с Фантони решили держаться вместе до конца, избрав маршрут Сортировка – колхоз.

Под небольшим дождиком, с тяжёлыми чемоданами вывалились мы из вагона на Сортировке и, прямо под местным рестораном «Таёжный», схватили такси, которое и добросило нас до штаба СГ ВМБ – Совгаванской военно-морской базы в посёлок Колхоз «Заветы Ильича». А в тамошнем политотделе нас по-родственному встретил инструктор по комсомольской работе Саша Вождаев – наш выпускник первого выпуска. Он то и ввёл нас в курс местных событий.

Эсминец «Вдумчивый» находился в ремонте в заводе и полностью подчинялся командованию СГ ВМБ. Что же касается «Вольного», то, несмотря на местное базирование, он входил в бригаду кораблей, пребывавшую в составе 10 оперативной эскадры со штабом в бухте Стрелок, которая к местным совгаванским формированиям отношения не имела. «Вы не наши», – улыбаясь говорил Саша, – разве, что так, постольку-поскольку».

Услышанное меня немного огорчило, но и немного обрадовало. Огорчило тем, что я попал служить в 10 эскадру, о которой тут ходила не совсем добрая слава (говорили, что выбраться из неё почти невозможно), а обрадовало то, что здесь, в Совгавани, мы вроде бы как-то сами по себе. Высокое эскадренное начальство далеко, а местному, совгаванскому, до нас нет дела. Получается, подальше от начальства. Не худший вариант, особенно для начала службы.

От того же Саши Вождаева я узнал, что бригада наша базируется в бухте Северной, но там сейчас никого нет, пару кораблей стоит на ремонте в заводе, а те, что на ходу, во главе с флагманом бригады крейсером «Пожарский», находятся на сбор-походе в заливе Стрелок. Прозвонив по каким-то оперативным телефонам, Саша выяснил, что весь штаб и политотдел нашей бригады, в том числе и предназначенный мне эскадренный миноносец «Вольный», находятся там же, в Стрелке, а когда прибудут сюда – надо выяснять. Оказалось, что проще было бы мне добираться из Владивостока не сюда, а в Стрелок. Но кто ж мог это знать?

А пока Саша предложил мне расположиться с вещами в местной гостинице, где обитал и он сам. Гостиница оказалась чистенькой, с администратором, дежурными на этажах и кафе, где по вечерам играла музыка. Шестиместный номер на втором этаже стоил для каждого проживающего 78 копеек в сутки, оплата по квитанции производилась на день вперёд. Правда, «удобства», общие для всех, находились в конце коридора. А мой добрый попутчик Виталик Мондзелевский был определён на проходивший автобус в сторону Советской Гавани, где в Северном СРЗ его ожидал эсминец «Вдумчивый». На том мы и расстались.

Виталик, этот неиссякаемый для меня пример драчуна-оптимиста, трагически погиб весной 1986 года, оказавшись, почему-то на Байконуре, и хоронить его в Киев приехали солдаты в грубых армейских шинелях. Они привезли с собой запах казармы, смазных сапог и воинских перевозок, и так же, по-солдатски, коряво и неумело рассказывали о его гибели, оперируя словами «площадка», «паровик, «платформа», а с фотографии, поставленной у цинкового гроба, на меня смотрел уже повзрослевший капитан-лейтенант Мондзелевский. Виталий Анастасиевич. Хохмач, весельчак и задира, смерть которого казалась просто невероятной. И на кладбище я не поехал…

В своё время, Фантони показал мне старинный дом на улице Саксаганского: «Видишь тот дом, где гастроном на первом этаже? Так вот там обитала моя бабушка, и я одно время жил вместе с ней и даже ходил вон в ту школу». Прямо у входа в гастроном находилась остановка трамвая, откуда почти каждый день добирался я на Подол, и, бывало поутру, стоя в ожидании долгожданной «девятки», я иногда посматривал на светящиеся окна этого дома: интересно, в какое из них выглядывал когда-то мальчик, живущий без родителей у бабушки, будущий хохмач и задира Барри Фантони. Которому, казалось, предстояла долгая, интересная жизнь…

…У «крейсерских годков» мы заприметили еще один финт, к которому в определённых случаях они прибегали. Если вестовой приносил им чай с алюминиевой ложечкой, они с недовольным видом, накручивали её вокруг пальца и протягивали вестовому: «Эту ложку возьми себе, сынок, а мне принеси нормальную»! Офицерам предназначались столовые приборы из нержавейки, алюминий шёл для срочной службы.

Будучи ответственным за офицерскую кают-компанию, старпом крейсера капитан 3 ранга В.М. Плахов, в присущей ему резкой манере, временами инструктировал вестовых:

— «Обращаю внимание, чай наливается отдельно в стакан и уже после этого стакан устанавливается в подстаканник, понятно?».

Вестовые согласно кивали головами: чего уж тут не понять, но продолжали лить чай в уже стоящие в подстаканниках стаканы. Так было проще и быстрей. Правда, при этом кипяток протекал в подстаканники и частенько в процессе чаепития проливался вам на лицо или рубашку.

Старпома это выводило из себя.

— «Иди сюда! – кричал он старшему вестовому, – я что тебе говорил, я как учил! Что тебе не понятно, мудила!».

Иногда он внезапно плескал водой из подстаканника вестовому в лицо: «Я спрашиваю, что тебе не понятно, мудила!».

Вестовой стоял, виновато опустив голову. Что тут скажешь.

Не знаю почему, но чаще других, из командного состава крейсера «Пожарский», я вспоминаю нашего тогдашнего старпома Валерия Михайловича Плахова. В те поры капитана 3 ранга, назначенного на эту неспокойную должность осенью семьдесят четвёртого года, перед самым выходом на боевую службу. Найти желающего идти в старпомы на такую «железяку» как наша, оказалось делом непростым. Старпомы на новых кораблях 1 ранга чувствовали себя намного спокойнее – не те габариты, экипажи меньше раза в три, а штатная категория та же – «капитан 2 ранга». Где отыскали нам старпома – уже не помню. Понятно, что где-то на кораблях. Высокий, с крутыми рельефными плечами (говорили, в молодости занимался боксом), передвигался он быстро и вразвалочку, порывистый и резкий в словах и действиях, внешне напоминающий бульдога. Рыжеватые волосы, приличная лысина, широкое рябоватое лицо, со слегка расплющенным носом, морщинистый лоб, веснушки и серые живые глаза, в которых просматривалась немедленная готовность ринуться в бой или обрушить на вас поток нелицеприятных выражений, которые он, действительно, не выбирал.

— «В РТС нет офицеров, нет, в РТС собрались одни лапти, лапти! – восклицал он на очередном совещании в яростном азарте, – а вообще, мы плывём только по закону Архимеда и в любое время можем сгореть, взорваться или просто пойти ко дну. Потому что безответственность у нас доведена до высших пределов!».

Конечно же, его частенько заносило, он взрывался сам и говорил много лишнего. Мат-перемат лился из него как из ведра, без разбора чинов и званий. Кое-кто считал это оскорблением и обижался. Обиды накапливались, и, как-то раз, в Индийском океане, на партийном собрании перед заходом в Сомали, Плахова взялись чихвостить и в хвост, и в гриву. Ему припомнили всё: и «лапти», и «корыта», и закон Архимеда с матами-перематами. Оскорблённые старпомом коммунисты разливались на собрании соловьями, поймав нужную волну. Застывший от неожиданности, он выслушивал всё это с видом обиженного бульдога. Казалось, теперь на старпоме Плахове можно ставить крест. Но тут его взял под защиту присутствовавший на собрании «папа Ясаков» – командир Индийской эскадры.

— «Ну что вы набросились все на старпома, – с характерным татарским акцентом сказал он, – что вы хотите, старпом есть старпом, должность у него такая. Сами знаете. Это ведь крейсер. А ты, старпом, – он вдруг резко повернулся в сторону Плахова, – сиди, слушай, и выводы делай, я тебя каждый раз отстаивать на партийных собраниях не намерен! Понял?».

Но при всём при этом, в натуре Плахова было что-то честное, человеческое и незлобное, что не давало возможности, по крайней мере, мне, серьёзно на него обижаться. А уж схватки с ним у меня случались, весьма и весьма нерядовые. Преимущественно на якорных вахтах. Иногда сам себе удивлялся. Среди офицеров Плахов держался особняком, «пасынков» и «любимчиков» у него не наблюдалось, говорили, что в семье у него не всё ладится, поэтому торчал он на корабле денно и нощно, как и подобает старпому, ощущая тут своеобразный привычный уют.

А потом нашего старпома Плахова назначили командиром на крейсер «Сенявин», а потом решили привезти туда самого Брежнева, и по рассказам очевидцев (я к тому времени уже распрощался с Тихим океаном) это было что-то. С корабля не слазили «москвичи», приводившие его к стандартам приёма высокого гостя. Самому Плахову срочно и досрочно присвоили звание капитана 1 ранга, а Брежнев в ходе визита вручил ему именные часы, и в прессе появилась, ставшая в то время канонической, фотография, на которой рядом с престарелым генсеком на юте «Сенявина» застыл, с приложенной рукой к головному убору, бульдогоподобный Плахов в белом шарфе и шинели, опоясанный кортиком.

Говорили, что после отъезда всей этой «кавалькады», Плахов неделю лежал у себя в каюте в полной «отключке», чтобы вернуться в нормальное состояние. По-другому просто не получалось.

А потом была «показная» стрельба «Сенявина», и затяжной выстрел, приведший к взрыву в башне главного калибра, и 37 трупов, включая четырех офицеров. На крейсерах «шестьдесят восьмого-бис» проекта командиры башен главного калибра получали 10-рублевую прибавку к зарплате, «гробовые», как они её называли, зачастую, это казалось бравадой, но в тот раз всё вышло по-настоящему. Командира «Сенявина» Плахова сняли (и по-моему, разжаловали до «второго ранга»), и назначили с понижением в какую-то часть, с перспективой со временем «вернуть в исходное». Но не заладилось. И там случилось какое-то «ЧП», связанное с гибелью матроса, и снова Плахов оказался «при чём». И его опять сняли, и опять назначили с понижением. Этого наш бывший «двужильный» старпом, по-видимому, уже не выдержал. И заступив на какое-то дежурство, Валера Плахов свёл свои счёты с этой несправедливой жизнью. Он взял и застрелился. Из пистолета, который полагался ему на дежурстве. Думаю, сделал он это напрасно. Хотя и поступил как настоящий моряк «старого флота». Как жаль, что в ту роковую минуту никто не смог его поддержать…

Не знаю почему, но чаще других офицеров «Пожарского» я вспоминаю именно его – дёрганного и матершинного. Похожего на бульдога, вразвалочку несущегося по правому шкафуту, на ходу раздавая матюки попадающимся на глаза матросам. Я вижу его возмущённое лицо и слышу его отрывистый голос: «В РТС нет офицеров, нет, там лапти, одни лапти!» А иногда я вижу его подавленного и разбитого, утратившего всё, сжимающего пистолет в последние минуты жизни… Всё-таки, напрасно он это сделал. Я никогда не принимал всерьёз обидных слов нашего старпома, и мне жаль, что судьба его сложилась именно так. В нём было что-то честное и справедливое, открытое навстречу каждому, а лаптей в РТС ни в кои поры не водилось. Думаю, и сам он об этом хорошо знал…

…В курсантские годы один вид крейсера «шестьдесят восьмого-бис» проекта вызывал у меня лёгкую неприязнь. Как, в общем-то, у большинства из нас. Не пойму, кто и чем в те времена мог её нам нагнать. Крейсер с деревянной палубой, жёсткими матершинными «помами» и «старпомами», вахтенными лейтенантами, гудками, свистками и т.д. изначально не мог выглядеть привлекательно. Наверное, «уши росли» от первой практики на черноморском «Ворошилове». Правда, меня, курсанта, пугали лишь фотографии действующих крейсеров. Я то ведь знал, что мне на этих громадных «железяках» служить не придётся. Я буду служить на современных ракетоносцах, поющих и свистящих фрегатах. Самых новых и современных. Так я когда-то полагал. Однако моя флотская судьба распорядилась иначе. Флагманом 193 бригады противолодочных кораблей, расположенной в Совгавани, в состав которой входил миноносец «Вольный», был лёгкий артиллерийский крейсер «Дмитрий Пожарский». Всё того же «шестьдесят восьмого-бис» проекта. Постоянно действующий передовик социалистического соревнования, «корабль с трудной судьбой», как называл его наш начальник политотдела, либо «проститутка  с накрашенными губами», как называл его тогдашний командир 10 эскадры. И весь коленкор.

— Хотите расти по службе? Нет вопросов – крейсер «Пожарский». Замечательная школа для офицера! Вакансии – пожалуйста. И только для вас!

В те времена, задумываясь над превратностями и хитросплетениями жизни, я полагал, что трудности, если они не сломают человека, делают его крепче, опытнее и жизнеспособнее. Так и с крейсерской службой. Она вполне могла сломать тебя, как ломала некоторых, но если ты выдержал её испытания – она делала тебя закалённым, крепким и жизнестойким. И, к тому же, настоящим морским офицером. За неполный год службы на «Вольном» я вполне «притёрся» к местным условиям, и всё устраивало меня в этом коллективе, однако ТОФ, как ни один из флотов, всегда испытывал кадровый голод, а посему открывал для всех желающих неплохие служебные перспективы. На флагмане — «Пожарском» постоянно образовывались должностные бреши, которые следовало заполнять в первую очередь. Конечно же, претендентов подбирали в пределах самой бригады, на эскадренных миноносцах. Кроме того, шли устойчивые разговоры о подготовке крейсера к боевой службе в Индийском океане, и это был шанс, о котором ещё год назад я даже не мечтал. А посему, когда ощутил первые признаки «сватания» меня на должность заместителя начальника радиотехнической службы крейсера (после ухода сильного «зама», там начались проблемы), воспринял это как предначертание своей военно-морской судьбы. И не стал «откараскиваться». А потом дал официальное согласие, и назначенный приказом командира Тихоокеанской эскадры, провожаемый верным другом Славой Павленко, 4 июня 1974 года, вылетел во Владивосток, где «Пожарский» пребывал в состоянии заводского ремонта. Стояло душное дальневосточное лето, на проходной Дальзавода дежурили строгие вахтерши, два чемодана и портфель готовы были сопровождать меня хоть на край света. И всё начиналось почти сначала.

Крейсер предстал передо мной какой-то огромной чужой и гулкой громадой. Видимо, потому, что находился в ремонте. После привычного и уютного эсминца он показался мне каким-то большим и неприветливым. И первые дни на нём запомнились такими же – чужими и неприветливыми. Каюта под номером 40, где предстояло обитать, находилась внизу, на броневой палубе, без иллюминатора, при электрическом освещении. Под ней – артиллерийский погреб третьего дивизиона. По трансляции – какие-то постоянные непривычные команды. Кому-то построиться, кому-то наверх, кому-то собраться. Местные товарищи предупредили: ежедневно, утром в семь двадцать, в салоне кают-компании собирают офицеров для разбора ночных замечаний, не вздумай опоздать и успей к этому времени позавтракать. Иначе останешься голодным. На следующее утро захожу в салон и робко присаживаюсь на краешек дивана. Вокруг – масса незнакомых офицеров, из угла мне «делает ручкой» начальник РТС: зам, давай сюда! Посреди салона в большом кожаном кресле – какой-то важный капитан 2 ранга, лысоватый, с редкими седыми волосами. На лице – спокойствие, достоинство и власть.

— Это Дима Кучаев, – шепчет мне сидящий рядом училищный товарищ, — командир БЧ-2, он сейчас за старпома.

— Дежурный, докладывайте, – с чувством собственного достоинства подаёт голос Кучаев.

— Произвёл обход внутренних помещений корабля в два часа ночи, торопливо заговорил незнакомый капитан-лейтенант с повязкой дежурного, – в верхнем кормовом умывальнике не работает освещение…

— Стоп! – раздается голос Кучаева, чьё заведование?

— Третий артиллерийский дивизион.

— Комдив-три!

С дивана не спеша поднимается невысокий, тёмный с лица капитан-лейтенант.

— Комдив, ваш лейтенант, он что, не бывает на своём объекте?

С дивана тут же поднимается какой-то лейтенант.

— Командир зенитной батареи, – шепчет мне товарищ.

— Вообще-то должен бывать, – отзывается комдив-три.

— Должен или бывает?

— Бывает.

— Ну так, разберитесь со своим лейтенантом, если что, поселите его в этом умывальнике, и пусть он оттуда не вылазит, чтобы знал, есть ли там освещение или нет, а пока – объявите лейтенанту взыскание!

— Есть!

— Дежурный, дальше!

— При подъёме катера в три часа ночи на построение вышло лишь пять человек, из них ни одного старшины.

— Кто дежурил?

— Вторая батарея ДУК.

— Что вы предприняли, дежурный?

— Второй батарее была сыграна тревога, после чего её строили еще три раза через каждый час.

— Командир батареи при этом присутствовал?

— Так точно, он всем этим и руководил.

Кучаев выдержал паузу (речь шла о его артиллеристах), а затем повернул голову в сторону одной из групп офицеров:

— Комдив!

С дивана поднялся высокий, крепко сбитый чернявый капитан-лейтенант. Смуглое лицо его выражало решительную готовность.

— Сегодня, в обед всей батарее – учение. Построение на время. Виновных наказать. И сегодня – повторное дежурство по подъёму плавсредств. Понятно?

— Так точно!

— Дальше!

— В три часа сорок минут в душевой машинистов котельных обнаружены окурки.

— Ваши действия?

— Котельной группе объявлено построение, после чего в течение часа в душевой производилась приборка.

— Ма-а-аксин! – вдруг возмущенно протянул Кучаев.

На этот раз вертикальное положение принял старший лейтенант в засмальцованном кителе.

— Ма-а-аксин, почему окурки, – возмущенно продолжал Кучаев, – почему?

Командир котельной группы старший лейтенант Максин недоумённо повёл плечами.

Почему, Ма-а-ксин? – в голосе Кучаева зазвучали рычащие нотки, – я вас спрашиваю, почему?

Впоследствии я понял, что вопрос «почему?» в условиях корабельной службы сам по себе не предусматривал ответа, его задавали по традиции, перед тем как влепить провинившемуся уже определённое взыскание. Поэтому мудрый офицер не пытался отвечать на вопрос «почему?», слыша его из уст разъярённого начальника, понимая, что мера взыскания ему уже определена. Вопрос «почему?» на флоте имел чисто ритуальное значение. Вспоминаю случай, когда один почтенный «годуля», капитан 3 ранга, умудрился ловко вывернуться, услышав в свой адрес вопрос «почему?» из уст командира крейсера.

— Товарищ командир, – как можно спокойнее сказал он, – «почему» – это старый флотский вопрос, на который еще никто не ответил.

Это сбило командира с агрессивной волны, он по традиции ещё что-то «рыкнул», но продолжать тему не стал.

Видимо Шура Максин уже усвоил эту истину, поэтому продолжал равнодушно молчать.

— Ма-а-аксин, вам трое суток ареста, понятно? Трое суток!

— Да хоть сколько, – тихонько бурчал себе под нос возмущенный Шура Максин, пахарь и трудяга, – с удовольствием, хоть отдохну на гауптвахте…

Я сидел «как в сливах»: Вот так служба, вот так начало, и это что, вот так каждый день?…

Хотя довольно скоро я понял, что при всей своей строгости, служба на крейсерах несла в себе, возможно, не совсем заметный, но вполне апробированный элемент воспитания служивших здесь офицеров. Пока человек не попадал служить на крейсер, он, как минимум, без желания, если не ужасом, воспринимал такую перспективу. Но, волею судьбы, оказавшись в его коллективе, он попадал под воздействие той психологической ауры, которая всегда была присуща крейсерам. По крайней мере, «68 бисам». Логика её была проста и понятна: «Да служба здесь жестока, да никто не будет здесь с тобой панькаться и утешать. И «дрючить» тебя здесь будут по полной схеме. Ты на крейсере, парень! Но! Здесь у тебя будет возможность стать настоящим морским офицером. Крейсерским! Не таким как все, а выше всех, ибо нет на флоте более высокого звания, чем крейсерский офицер!».

И, надо сказать, это работало.

— Вы же крейсерский офицер! – возмущенно кричали местные «деды» на лейтенантов, – где ваша совесть, бездельники?

— Как вы могли так поступить, вы же крейсерский офицер! – раздавалось на собраниях и совещаниях.

И тебе становилось стыдно, и совесть твоя пробуждалась, ибо нет на флоте более высокого звания, чем крейсерский офицер! И через некоторое время, «поварившись» в этом котле, ты уже «с высокой крыши» поглядывал на своих миноносных коллег: «Подумаешь, эскадренные миноносцы»! А что уж говорить про всякую мелюзгу, «тюлькин флот»!

Можно сказать, что даже бытовые условия способствовали воспитанию крейсерской молодежи. Низшая категория – командиры групп и иже с ними обитали на броневой палубе, в каютах без иллюминаторов, ощущая под собой артиллерийские погреба, котельные и машинные отделения, и другие «подсобные» помещения. Командиры дивизионов уже обитали «этажом» выше, в более просторных каютах с иллюминаторами, ещё лучше выглядели каюты командиров боевых частей. А каюты командного состава корабля уже находились в районе верхней палубы в верхних офицерских коридорах. Каюта командира крейсера вообще располагалась особняком и состояла из двух помещений, а ещё выше находился целый адмиральский салон. И название он имел заманчивое: «Салон флагмана». И если кто-то из лейтенантов ощущал «маршальский жезл в своём ранце», то, конечно же, в своих потаённых мечтах он ожидал того дня, когда собрав свои нехитрые пожитки, переедет на жительство этажом выше. А потом и далее. Чем чёрт не шутит!

…Училище прошло через всю мою жизнь. Оно и сейчас остаётся для меня каким-то светлым и приятным воспоминанием. Длинным и интересным. Училище всегда со мной. Это как любовь: где бы ты ни был, она всегда с тобой. Так и я всегда помню об училище, в котором когда-то учился. Это не грусть, не ностальгия и не приятные воспоминания, просто сидит в тебе что-то доброе и хорошее, что всегда греет душу. Бывает, лишь лёгким отголоском отзовется память тех лет, и тебе уже хорошо, ты понимаешь: это училище. КВУМПУ. Память о нём не подвластна годам, она не покрывается ржавчиной старческого брюзжания или радужными красками розовых очков. Она всегда добрая, хорошая и светлая. Такая как есть.

Но, при этом, память моя различает два училища: одно, в котором я учился, и другое, в котором мне довелось служить, не много, не мало – четырнадцать лет. И это были, в общем-то, разные училища. В своё время я даже придумал ему название – «Старое КВУМПУ».

— Ребята, – бывало говаривал я сослуживцам во времена своего «второго пришествия», – поверьте, я заканчивал не это училище, я заканчивал старое КВУМПУ.

Моё училище было доброе и несколько возвышенное, от начала и до конца преданное флоту и нашей будущей профессии. С первых дней оно окружало нас, вчерашних пацанов-десятиклассников, строгой атмосферой неведомых пока ещё флотских порядков в виде баночек, коечек, переборок, палуб и трапов… Мы быстро усваивали: ботинки называются «прогарами» или «гадами», головные уборы – «бесками», черные галстуки к бушлату – «сопливчиками»; выданная бляха оборачивается ремнём и выравнивается легким ударом каблука, согнутые бляхи носят только солдаты, брюки у нас теперь с клапанами, застёгиваются на боках, в них заправляются «голландки», «гюйсы» пристёгиваются к пуговицам на воротнике, а обламывать пружины в «бесках» нам ещё рано. А какая шикарная досталась нам ленточка на бескозырке – золотая надпись от уха до уха! Форма – раз (всё белое) – не для нас, такую только на ЧФ носят, форма-два – летняя, не очень удобная, белая «голландка» быстро пачкается, но хорошо стирается порошком в раковине умывальника, форма-три – это уже ого-го, но не вздумайте ушивать голландки, придёт ещё время, форма-четыре (это бушлат) – предел мечтаний военного моряка, форма-пять – шинель-шапка, не лучший вариант, причём «форма гвоздь» – шинель-бескозырка – это вообще какое-то недоразумение. Конечно же чёрная «беска» (она же «бесуля») намного красивей белой, а форменный воротник к форме-три со временем стоит раздобыть с белой подкладкой. Так научали нас «служивые». Младшие командиры, уже прошедшие службу, были въедливыми и придирчивыми, они как злые осы впивались в наши стриженые головы: что вы тут сидите, что вы в носу ковыряетесь, а ну встаньте как положено, по трапу бегом и т. д. Но по-другому тогда было нельзя.

В том училище были знаковые фигуры начальников кафедр: Датчиков, Зуев, Филимонов, Кучеренко, Соколов, Исупов. Почти о каждом из них курсантская молва разносила невероятные вещи, свидетельствующие о заслугах и личной неординарности. Якобы кто-то из них в училище был двоечником-футболистом, что не помешало ему стать блестящим мыслителем, а кто-то из «зама» чуть не стал командиром атомной ПЛ, а этот работал над научными изысканиями в области нетрадиционных способов передвижения кораблей, а тот выводил в море наши подводные лодки под огнём коварных албанцев, решивших прихватить их после внезапного прекращения «нерушимой советско-албанской дружбы», а вот этот заработал от нас прозвище «Великого инквизитора», поскольку был по-партийному строг, скрипуч и бескомпромиссен. А какие преподаватели были на слуху у курсантов того училища! Легендарный «первоатомщик» Григорьев с «Победой» без тормозов, «народный трибун», фанат международных отношений и просто добрый человек Саша Поляков, зачаровывающий выступлениями аудиторию, скрипучий дедушка Мачнев, со своим «партийным возком» и удивительным знанием всех, даже самых потаённых «закутков» истории партии, «абсолютный Гравит», садящий сигарету за сигаретой, по-рыцарски надменный Мажный и чмыхающий Максименко, оказавшиеся не такими уж и свирепыми, как это казалось поначалу, по-английски элегантный Юров, интеллигентнейший Киприянов, въедливо-ехидный Карагодов («Жучок») и безжалостный на экзаменах мореходный астроном Апанов («Светило»). И каждый из них по-своему олицетворял для нас флот.

В том училище было мало показного, оно старалось работать на результат, и его люди казались обстоятельными, серьёзными и доброжелательными. А чего стоил первый училищный набор! Абсолютное большинство – вчерашние матросы, пережившие военную реформу 67 года, то бишь, переход с четырёх на три года срочной службы. «Годули», служившие по-пятому, по-шестому, а то и по-седьмому. Это было такое неподдельное морское братство! Лучший пример для нас – первокурсников, мы с них глаз не спускали!

А чего стоил наш одиннадцатый класс! Сборище неординарных вольнодумцев, хохмачей и «балдёжников», никак не укладывающихся в строгие рамки уставного канона, но при этом знающие существующую меру тогдашнего приличия. Хорошие это были ребята! Младшим командирам в нашем классе поначалу приходилось нелегко, однако они не пытались «зверствовать», проявляя умеренность, определённый такт и выдержку. А к третьему курсу мы «снивелировались» и зажили нормальной курсантской жизнью.

Насколько я помню, из нашего класса в училищный обиход вышла масса побасенок, «хохм», прозвищ и даже сплетен. Например, о том, что знаменитый «майор Чоп»-Мартынович окосел на продскладах в Совгавани, где пробка от бочки с селёдкой влепила ему прямо между глаз, а электротехник Мухин «заклипал» глазками, получив удар трёхфазным током, поэтому теперь, с удивлённым видом, проведя летучку, может запросто выставить двойки всей группе. Помню, как-то на самоподготовке в наш класс заглянул кто-то из соседней роты:

— Мужики, а что, Мухина на самом деле трёхфазным током когда-то долбануло?

— Конечно!

— А почему именно трёхфазным?

Прирождённые гуманитарии слегка задумались, но ненадолго:

— Ну так, трёхфазным же током сильнее долбанёт, чем обыкновенным. Вот его и долбануло! Поэтому он теперь и «клипает».

И, смею утверждать, что именно из одиннадцатого класса вышло легендарное самоназвание нашей «обители» – «КВУМПУ», подхваченное всеми последующими поколениями «квумпарей». Может, я ошибаюсь, но полагаю, что знаю и самого автора – курсанта нашего класса Олега Попова, по крайней мере, впервые я услышал это слово вроде бы от него. А потом так и повелось: «КВУМПУ», «квумпари», «квумпарик», «квумпарский», и «несть числа» производным от имени сего.

Особое место в нашей роте изначально было отведено 14-му классу. Там собрали всех «служивых», сосредоточив в нём внутренний командно-политический актив роты. Парням с «гражданки» в этом классе, а их было пять, пришлось нелегко: их стругали, драили, чистили и лопатили. Они мужественно крепчали, приспосабливались и впоследствии вышли «хоть куда». Заступать с ними в наряд не хотелось. Чтобы не служить за себя и «за того парня». Другими словами, 14-му классу на все четыре года было обеспечено первое место в ротном социалистическом соревновании.

12-й класс представлял некий симбиоз умных и неглупых гражданских ребят, принявших правила игры «служилого» меньшинства. Человек пять киевлян, но все какие-то разные и недружные. Здесь же – пара «маменькиных сынков», которых открыто и бесцеремонно курировали всякие там «жоры нестеровы». Во главе класса – старый как мамонт (так нам казалось тогда) Василий Кондратич Мороз, «годуля», обижавшийся на непочтение к себе по любому поводу (а иногда и без повода), но верный и преданный служака. В общем, ребята были неплохие, но как для «коллег» по первому взводу, ментальной близости между нами не наблюдалось.

С кем сложилась «ментальная близость» – так это с 13-м классом. Весёлые и, как сказали бы сейчас, креативные, парни, склонные как к учёбе и службе, так и к «расслабухе» с употреблением спиртных напитков. Весёлые и юморные. Понятно, что с 14-м классом у них не ладилось. Коллектив очень пёстрый – пять киевлян, пять крымчаков (считай – Черноморский флот), и все москвичи. В общем, близкий по духу и манере поведения коллектив. С ними мы находили общий язык и в стенах училища, и за его пределами.

В отличие от многих, тех, что из КВУМПУ, меня не обижает и не раздражает медная табличка, которая красуется сейчас у входа в главный учебный корпус Киево-Могилянской академии. Я с уважением воспринимаю её первого ректора В.С. Брюховецкого. Но я помню, как всё это происходило. Противостояние, эмоции и такие же обоюдно-стереотипные обвинения-штампы. Казалось, борьба идёт не на жизнь, а на смерть. И победившие торжествовали. Отсюда взялась и табличка, и её текст. Как по мне – сейчас это атрибут прошедших времён, достояние истории. А его содержание свидетельствует об отсутствии представления о том, что происходило здесь, и кто выходил из этих стен на протяжении 28 лет существования КВУМПУ. Жаль, что учреждение со статусом академии не захотело этого знать. Я же считаю, что пребывание здесь нашего училища позволило сберечь те исторические строения, на которых сейчас сверкают золотые буквы НУКМА, а также сохранить высокий дух просвещения и разума, так необходимый серьёзному учебному заведению. Я глубоко убеждён, что и в наши годы в стенах бывшего Братского монастыря закладывался высокий дух братства и разума. Куда впоследствии его направляли – это уже разговор на другую тему. Я говорю об училище, в котором учился.

В то время я не имел понятия о Братском монастыре и понаслышке знал о Киево-Могилянской академии, мои познания в области истории украинского козацтва слегка простирались за пределы «Тараса Бульбы» и иже с ним, но то, что я видел здесь каждый день, вызывало во мне только одну ассоциацию – Братство. Или же Сечь. Сечь Запорожскую. В те годы нас было немного. Всего три курса, человек шестьсот с небольшим. Практически, мы знали друг друга в лицо, общепринятым среди нас считалось обращение «брат», «братишка», ещё не запачканные налётом нынешней «блатнятины». И территория, собравшая нас воедино, не превышала размера «сто на сто». И когда в обеденный перерыв наше морское воинство выбиралось погреться тёплыми лучами солнца, оно заполняло весь училищный периметр. Многие снимали голландки, подставляя солнцу свои крепкие молодые тела. Кто-то дремал, кто-то жмурился от солнца, кто-то тихо переговаривался о делах нынешних и предстоящих. Молодые крепкие парни, облачённые в синие робы, живущие по установленным и общепринятым правилам, взаимно доброжелательные, с определёнными традициями и верой в своё высокое предназначение. В почёте был ум, в почёте была сила и удаль. Созерцая на плацу это молодое воинство, я словно переносился в глубину столетий.

— Сечь, – говорил я себе, – это же Сечь Запорожская! Я изумлялся, недоумевал и восторгался… Братство, братство военно-морское, братство училищное. И как здорово было ощущать себя в нём!

Когда через шесть лет Тихого океана я вернулся в знакомые стены «для дальнейшего прохождения службы», в статусе офицера, это было уже другое училище. В принципе, оно отражало закономерные изменения, происходившие в советской системе на этапе провозглашённого «развитого социализма». Показуха, идеологический пафос, критика буржуазных фальсификаторов, протекционизм, любимцы и изгои, а за всем этим – утрата простых человеческих ценностей и отношений. В училище появились новые корпуса, современные жилые помещения, большая столовая, клуб, телестудия и даже планетарий. Но дух старого КВУМПУ, добрый и искренний, в лучшем случае, затаился где-то в глубоком подполье. Так же как и вокально-инструментальный ансамбль с уже подпольным названием «Магелланы», ведущий свою родословную от выпускников семьдесят третьего года, вынужденный принять официальное название не то «Шторм», не то «Вихрь», не то «Альбатрос».

— Что это за название такое, старорежимное – «Магелланы», – сказал как-то самый главный начальник, – причём тут Магеллан и политработники, да и вообще, вы знаете, что Магеллан был евреем? Чтобы я больше никаких «Магелланов» не слышал. Понятно?

Чего уж тут не понять. Руку к козырьку приложили и о переименовании злосчастного ВИА доложили. Да как бы не так! Ведь «Магелланы», о которых шла речь, были уже четвёртым поколением первого, по-настоящему успешного, курсантского ансамбля, рождённого продвинутыми парнями-энтузиастами, ушедшими на флот в семьдесят третьем году. «Магелланы» отличались тем, что во главе их становились неординарные ребята, писавшие музыку и тексты для собственных песен и умевшие исполнить не только «Фронтовую сестру», но и харрисоновскую «Something» из «Эбби Роуда». Вторым поколением «Магелланов» стали выпускники семьдесят пятого года, эстафету у них принял семьдесят седьмой год, а после них – восьмидесятый. И как только вырывался этот новоявленный «Альбатрос» на концерты за пределами училища, на сцене вновь появлялась традиционная символика «Магелланов».

— Вас приветствует вокально-инструментальный ансамбль «Магелланы» Киевского высшего военно-морского политического училища! – кричали эти ребята в толпу. Ударяли по струнам, и неслись со сцены то «Беловежская пуща», то «Усталая подлодка», а то и «Желтая река». И как гордились эти ребята тем, что они всё те же «Магелланы». В четвертом поколении!

…Я искренне склоняю голову перед памятью Николая Сергеевича Каплунова. Это был выдающийся человек, и училище стало делом его жизни. Он мог быть требовательным до жестокости и по-отечески добрым, он мог не прощать и карать, но понимал человеческие слабости. И воспринимал училище как своё детище. Но он был человеком своего времени, воспитанником незыблемой, как тогда казалось, системы, чутко улавливающим конъюнктурные веяния той эпохи. И он делал своё дело в пределах общепринятой линии. Жёстко и без колебаний.

Курсантам запретили носить усы – «националистические тенденции». Говорилось это вроде бы как со смешком. Но за разрешением на усы надо было идти в кабинет начальника училища. Поэтому усатых курсантов значительно поубавилось. Какая уж тут Сечь!

Обыденным явлением стали смотры и проверки, плановые и внезапные, но обязательно с разносом, с присутствием всех и вся. Марши, парады, торжества, приезды высоких гостей и больших начальников. Высокие оценки и громогласные заверения, памятные знаки и передовые знамена. Но за всем этим чувствовалось выхолащивание простых человеческих отношений, доброты, любви и подлинного уважения к людям. А каких комбатов стали иногда присылать с флотов! Подлинных монстров от партийно-политической работы. Их к людям на пушечный выстрел не стоило подпускать!

Курсантов начали записывать. За всевозможные нарушения. Не там был, не так стоял, куда-то опоздал, плохо шёл, где-то разговаривал. Больше записанных – лучше воинский порядок, выше повседневная требовательность командиров.

— Чего больше всего на свете боится курсант? – бывало, вопрошал наш комбат легендарный Юра Москалюк. И тут же отвечал:

— Больше всего на свете курсант боится, когда его записывают, и при этом ничего не говорят. Поэтому, подзываешь этого «гнома» к себе: «Товарищ курсант, как ваша фамилия»! И молча записываешь, и никаких объяснений; на все его дрожащие вопросы один ответ: «Завтра всё узнаете». И тогда этот курсант – полностью ваш с потрохами, и из него можете верёвки вить!

Какой уж тут дух братства… Хотя, в общем-то, он не умер, он был, там где есть моряки, там всегда живёт братство. Но уж очень далеко оно запряталось и старалось вести себя тихо…

А по воскресеньям для всех курсантов, записанных за нарушения в течение недели, устраивали строевые занятия, и проводил их тот офицер, чьих подчинённых в списках нарушителей было больше. Правда, тогда это было общесоюзное военно-воспитательное «ноу-хау»: в городской комендатуре тоже собирали на строевые занятия тех, кого за прошедшую неделю записали гарнизонные патрули, и представлять этих нарушителей на тамошнем плацу вменялось командирам частей. В народе это называлось «приглашением на дискотеку», последние тогда только начинали входить в моду.

К своему выпуску курсанты подходили такие вымученные и заморенные, с такой радостью покидали они эти «жёлтые стены»… А я вспоминал, с какой грустью расставались мы с нашим училищем, с нашими командирами и преподавателями.

– Эх, ребятки, поучился бы я в КВУМПУ еще один годик!

В этой связи вспоминается один показательный фрагмент, на этот раз связанный с исполнением песен. В самом начале 80-х годов в Киевском гарнизоне в моду вошли советские песни, коллективно исполняемые большими массами военных. То бишь, училищами, а в Киеве их было вполне достаточно. Говорят, что инициатива этого явления родилась в КВОКУ. Вроде бы на каком-то торжественном мероприятии с присутствием В.В. Щербицкого, «квокеры» громогласно, всем училищем, исполнили один из тогдашних военно-патриотических «хитов»:

«Священные слова «Москва за нами»!

Мы помним со времен Бородина!».

Это понравилось, и даже тронуло Владимира Васильевича, и он сказал об этом вслух. Так появилась традиция, в поддержании которой никто не хотел пасти задних. Запел весь Киевский гарнизон. Ну и, конечно же, наше политучилище, как же не петь будущим политработникам. Основное песнопение происходило у нас на выпуске, по окончании общей церемонии, под оркестр, развёрнутым строем училища перед стоящим на трибуне начальством, приглашенными гостями, родителями и родственниками выпускников. Видимо, это впечатляло, поскольку вызывало бурные овации.

Естественно, этим песнопениям предшествовали изнурительные тренировки и репетиции. Вспоминаю, как на каждой из них перед строем бодро расхаживал вездесущий Андрей Андреевич Пинчук – заместитель начальника училища. Слух у него отсутствовал, однако песни он любил, а посему внимательно прислушивался к тому, насколько громко поёт каждое подразделение. Над головой Андрей Андреевич торжественно вздымал руку с тремя сжатыми пальцами, наглядно демонстрируя ширину, на которую должен открываться рот каждого певца. Это веселило и придавало сил поющим, хотя опытным путём я как-то установил, что при раскрытии рта на три пальца, пение физиологически становится невозможным.

Как правило, мы исполняли три песни по куплету из каждой. Песенный репертуар, из года в год, немного менялся, и в разгар проведения военно-практических конференций по произведениям Л.И. Брежнева «Малая Земля», «Возрождение», «Целина», нам следовало начинать свое песнопение таким куплетом:

«В медалях наших, в наших орденах,

Война как в зеркале, от боя к бою,

Четыре страшных года на плечах,

Пронёс не кто-нибудь, а мы с тобо-о-ю!».

Песня как песня, красивая и лёгкая в исполнении, но курсанты-выпускники мгновенно ухватили фразу «Четыре страшных года на плечах пронёс не кто-нибудь, а мы с тобою» (обучение в училище продолжалось четыре года), и песня эта стала их любимой и желанной, на репетициях они заговорчески-хитро перемигивались, громко выкрикивая эти слова, вкладывая в них всё пережитое.

Однако. не дремали и товарищи командиры и политработники. Кто-то усёк это дело и донёс в политотдел. Нет бы, старшим начальникам взять и посмеяться над подобным совпадением. Ан нет, не на тех напали. Поступил приказ: поём совсем другой куплет:

«Нам голос нашей совести велит:

Не знать усталости, не знать покоя,

Ведь целый мир с надеждою глядит,

Ни на кого-нибудь, на нас с тобо-о-ю!».

Но тут уж нашла коса на камень: «Врёшь, не возьмёшь, будет и на нашей улице праздник». На всех репетициях курсанты четвёртого курса пели, как приказали, а вот на выпуске – тут уж отводили душу. Выпускники восемьдесят первого года, следуя на митинг, уже одетые в офицерскую форму, трижды просто проревели запрещённый куплет. И летели над всеми присутствующими слова про «четыре страшных года на плечах», и хмурилось училищное начальство, и радостно аплодировали поющим выпускникам приглашенные родственники, не понимавшие сути разыгравшейся интриги.

Вот с такими настроениями покидали эти ребята училищные стены. Правда, очень скоро, столкнувшись с реалиями флотской действительности, эти четыре училищных года начинали казаться им манной небесной. Но это, как говорится, уже другая история.

А что было с училищем потом, то бишь, в конце? То же, что и в стране. Сначала Ускорение, затем Перестройка. В том варианте, как её понимали «старшие товарищи». Последний начальник училища контр-адмирал А.М. Коровин оказался тем ещё (если не чёрным) юмористом и быстро схватил суть происходящего: «Кто не перестроится, тому я придам ускорение!». И придавал. Популярными в училище стали шахматы и, особенно, волейбол. В него играл он сам. Фанатично и преданно, три раза в неделю, по утрам, с семи пятнадцати до восьми тридцати. Играли команда на команду. Адмирал возглавлял команду управления. Конечно же, самую сильную в училище, которая всех побеждала. Иногда новые назначения в структуры отделов и служб происходили за счёт людей, способных усилить волейбольную команду управления. Главным соперником «управленцев» считалась команда кафедры физподготовки. Но она тоже проигрывала. Все личные (особенно кадровые) вопросы, как правило, решались через волейбол. Кто не играл – стоило учиться. У кого не получалось играть, стоило приходить болеть за команду управления. Или же заниматься во время игры в волейбол индивидуальной физподготовкой в спортзале, чтобы быть крепче и сильнее. Или подавать игрокам мячи. По зову сердца, через день, в семь тридцать утра. Главное, чтобы это видел адмирал. Иначе – «стоп машина».

В команде управления собрались неплохие ребята, с ними можно было заранее договориться.

— Товарищ, адмирал, смотрите, а вот он не играет, но зато болеет. И, наверное, за нас! Рано или поздно, тоже, глядишь, начнёт в волейбол играть!

Адмирал краснел и радовался как ребёнок:

— Да, да, заставим и его жирок свой растрясти! Ишь, толстый какой!

Если во время игры «управленцы» проигрывали, адмирал краснел от возмущения и начинал покрикивать на своих:

— Ты чего не выпрыгиваешь? Ты чего всё время мимо бьёшь? Зажрались совсем? Ну, держитесь, я вам устрою тренировку!

И опять краснел, на этот раз от злости.

Лучший вариант, уже не раз апробированной схемы для претендента на милость начальника, выглядел так: следовало устроиться в команду соперника, первую игру против «управленцев» желательно было выиграть, а вторую и третью, «в упорной борьбе» проиграть. Тогда адмирал краснел от удовольствия и добродушно подтрунивал над проигравшими:

— Ну что, как мы вас сделали, а? То-то же! Играть надо!

И заливался радостным смехом от души. И ещё больше краснел. Вот после этого и стоило идти к нему в кабинет за «милостью». Где-то через часок-полтора…

Вспоминаю здорового, в прошлом гребца, «физкультурника» Витю. Он засыпал на ходу.

— Витя, ты чего?

— Хорошо ему на «Волге», за десять минут скатился с Печерска сюда, и он уже в спортзале. А мне с Троещины через день на семь утра, вставать чёрт знает когда, и попробуй опоздай, а потом – занятия, а после обеда – тренировки спортивных команд. Я с ног уже валюсь. Хоть бы он уехал куда-нибудь в командировку или в отпуск ушёл!

Я в волейбол не играл. И считал, что учиться уже поздно. Хотя сама игра мне очень нравилась. Но болеть на семь тридцать утра не приезжал. А посему, при таком раскладе, был обречён. Правда, сына своего, ещё школьником, отдал на секцию волейбола. На всякий случай. Он собирался поступать в военное училище. И, впоследствии, ему это пригодилось…

…На боевой службе мы провели шесть месяцев и восемнадцать дней. Срок немалый, но и не совсем большой. У других бывали сроки и поболее. Тот же «Дальневосточный комсомолец» «протрубил» здесь ровно год. И я лично был не против протянуть в океане ещё пару месяцев, а то и больше. Вообще, я убедился в том, что оказавшись «в морях», пребывая в отрыве от «старших начальников», всегда чувствуешь себя значительно лучше и свободнее. И боеготовность при этом не страдает. Старое, написанное сотнями морских поколений, правило: «В море как дома».

Но даже и этого срока хватило мне для совершенно иного восприятия того мира, что окружил нас в этих южных морях. Вроде бы и ранее привыкшие к «мореплаванью», за эти полгода мы оказались в определёно новой, иной среде, которая незаметно, изо дня в день, адаптировала нас к своим специфическим условиям. Адаптировала по-разному: кого-то приучала, а кого-то могла и сломать. Жестоко и безжалостно. Средой этой было море, океан, вода. Жизнь, происходившая на воде. И это не пустая бравада. Случалось, мы месяцами не видели земли, но каждый день, двадцать четыре часа в сутки, мы созерцали море. То тёплое и приветливое, то жестокое и даже опасное. Море не выбирало выражений, не гладило нас по головам и не обещало радостей жизни. Оно представало перед нами, таким как есть. Как данность, предоставленная тем, кто выбрал морскую профессию. Захотел – принимай. А испугался, устал – уходи! И мы были счастливы сделанным выбором. Мы были молоды, выносливы и, наверное, амбициозны. Мальчишки-романтики, выбравшие для себя флот, верившие в светлое будущее. Его и своё. Это было. И сейчас, умудрённые и постаревшие, мы вряд ли сожалеем о содеянном. О сделанном когда-то выборе. Хотя… Хорошо то, что хорошо кончается…

И вот здесь, на боевой службе в Индийском океане, наступил тот момент, когда и я ощутил себя «человеком моря». Именно оно стало привычной средой моего обитания. Я видел его круглосуточно. Неделями и месяцами. Как правило, оно было красивым и ласковым. Мне всегда нравился синий цвет с его всевозможными оттенками, и море окружало меня ими с утра до вечера. Синее небо, синяя форма, лазурная вода и серые корабли. Яркое золото солнца. Катера и барказы, морские птицы. И снова – синева и синева, без конца и края. Случалось, часами не вылезая из барказа, курсируя в самых разных направлениях, я прямо в нём погружался в дрёму под привычное тарахтение дизелишки, и вокруг было море, синее и привычное; проходило время, я открывал глаза, озирался по сторонам, и снова видел только море и море, и оно убаюкивало меня и снова повергало в дрёму. И погружаясь в неё, я пребывал в полном покое, я знал: в этом мире существует только море. Оно везде и вокруг. Оно синее, доброе и вечное. Оно держит на плаву наши железные корабли, и в их утробах мы чувствуем себя в безопасности. Сутками, неделями и месяцами. И больше в окружающем нас мире ничего нет. Синее море, железные корабли и люди в их утробах. Земная твердь – это, скорее всего, предмет фантазии, и если она есть, то где-то невероятно далеко. Как добрая старая сказка. Знакомая, но фантастически далёкая, как лёгкая дымка над водой. Фата моргана. Появилась, поманила и тут же рассеялась.

«Неужели где-то есть земля, – думал я, качаясь на волнах и глядя в небо, – где-то есть Киев, и моя любимая, которая всегда со мной. Она, наверное, есть даже сейчас, в этот миг, где-то невероятно далеко и, наверное, в какой-то совершенно иной действительности, ведь я знаю, что на самом деле окружающий мир – это море и только море»…

Я озирался по сторонам и, в подтверждении своих мыслей, видел невероятную синеву с золотыми бликами на поверхности. С ярким солнцем и тарахтением барказа, с лицами матросов, созерцающими бесконечные морские просторы, солёные и обветренные.

«Неужели, – проносилось в голове, – когда-нибудь, покинув этот уже привычный водный мир, я вновь окажусь в невероятно далёком Киеве и увижу её, свою любимую. Которая всегда со мной. И, взяв её за руку, я буду ходить с ней, как ни в чём не бывало, по улицам моего любимого города. В том невероятно-далёком и тоже бесконечном мире. К которому мне тоже придётся постепенно привыкать. К его улицам, площадям и паркам. И людям, которые живут на земле. И, в конце-концов, я к нему, конечно, привыкну. И он станет моим. А в это время, здесь в океане, будет кто-то другой. Такой же, как я. Созерцающий его невероятную бесконечность и постепенно превращающийся в человека воды. Живущим в море. Как я сейчас».

Поверить в это было трудно…

А с возвращением из Индийского океана в Союз, у меня связано ещё одно воспоминание, вызывающее и сейчас ироническую улыбку: всё-таки, есть, что вспомнить. Где-то через неделю после возвращения во Владивосток нам наконец-то выдали деньги. За время всей боевой службы. Я был холостяк и полученная сумма меня приятно удивила – что-то около трёх тысяч в советских рублях. Те, кто застал «Совьет Юнион», подтвердят: сумма немалая. Полученные мной деньги были упакованы в толстые пачки, перехваченные плотными полосатыми лентами, и пачек таких насчитывалось с десяток. Понятно, что их следовало бы, как можно скорее, забросить в ближайшую владивостокскую сберкассу на хранение. Но, как назло, с приходом домой, нас тут же бросили на учения; за полгода плаванья мы многому научились, и эскадра решила использовать наш потенциал для выполнения плана «БэПэ». Резон в этом был. Поэтому у стенки мы не стояли, а целыми днями крутились «в морях», стреляли по каким-то целям, мишеням и островам, маневрировали на разных ходах, уклоняясь от атак условного противника, а на ночь становились на якорь, в тех местах, где очередная ночь нас застала. Чтобы с раннего утра продолжать свои боевые дела. И так – день за днём. Передо мной встал резонный вопрос: что же делать с полученными деньгами, то бишь, где их хранить? С воровством на корабле у нас было всё как надо: шустрыми моряками без проблем вскрывались сейфы, исчезали офицерские кортики и денежные знаки, а иногда даже чемоданы с «колониальными товарами». А у меня в этих условиях – толстые пачки денег. Штук десять. Импровизированный сейф в моей каюте закрывался маленьким мебельным ключиком, и приборщик каюты как-то раз «смахнул» ладошкой верхнюю купюру из пачки, лежащей на его полке. Выбора почти не было. Поэтому с утра, поднявшись и начиная свой рабочий день, я набивал пачками карманы брюк, а то, что туда не влазило – «тревожно волновало грудь» – исчезало в нагрудных карманах рабочей куртки. И вот так, я ходил обложенный деньгами весь день, ощущая в разных местах их грубое прикосновение. Пачки, лежащие в брючных карманах, мешали бегать по крутым корабельным трапам, и мне приходилось обращать внимание, чтобы на каком-нибудь «вираже», они не посыпались на головы стоящих внизу моряков. А перед сном в каюте я укладывал свои деньги под подушку. Ровными рядами. Уже не помню, какие сны мне при этом снились, но с подъёмом возникало тревожное чувство: не забыть бы вновь рассовать их по карманам. В таком режиме я прожил дня три. Тревоги, стрельбы, вахты и повседневная беготня проходили для меня в «обложенном» состоянии. Выручка пришла неожиданно. В один прекрасный день, после обеда, меня вызвал к себе в каюту старпом Плахов.

— Вы у нас зав. столом кают-компании, поэтому сейчас возьмите старшего вестового и сходите на берег, надо чего-то купить к столу, зелени какой-то, овощей, колбаски, чего-то такого, ведь уже лето, а то казённый харч уже поднадоел, понятно? Сейчас на 33-й пирс отправляется барказ с флагманами, вот вы этим и воспользуйтесь, я дам команду.

И оказавшись на берегу, закупив необходимых «харчей» к офицерскому столу, я наконец-то освободился от нелёгкого груза своих карманов, переправив его в утробу здоровенного сейфа в ближайшей сберкассе. И в дальнейшем они мне пригодились.

А лист о-о-па-да-ає.

Хто з любовю не знається,

Той горя-а не зна-а-є!

Иногда над нам деликатно зависала официантка:

— Ребята, можно чуть потише?

— Конечно, о чём речь!

И тут же, между собой:

— А ну, мужики, давайте громче, чтобы все услышали!

И слышали многие…

Через много лет я случайно узнал от своего сына, что эти нынешние лейтенанты, уже здесь, в Киеве, чаще всего «горлают» на своих застольях всё тот же «Терен». Вот тебе и генетика, и наследственность. И ведь никто не учил…

Именно здесь, на Дальнем Востоке, я убедился, что центр моего мироздания – это Украина. Без вариантов. И, в конце-концов, здесь мне тоже повезло…

немецких шпионах в Британии во время Второй мировой войны. И чего там только нет: и война, и Черчилль с Гитлером, и Рундштедт с Роммелем, и шпионы с разведчиками и убийствами, и даже секс. И всё на украинском. Вообще язык – явление, наверное, необъяснимое, и возник он не просто так, и не сам по себе. «На пятидесятый день сошёл на апостолов Дух Святой и заговорили они на разных языках», – говорит первоисточник. Иногда слушаешь иностранную речь и думаешь: ну что же можно в ней понять? Набор звуков, не более. А ведь понимают. И создают мировые шедевры. Язык даёт возможность не только понимать друг друга, но и воспринимать окружающий мир в контексте заложенного в тебе генетического кода. Если, конечно, этот код в тебе присутствует. И генетика, эта «продажная девка империализма», рано или поздно даёт о себе знать. Наверное, поэтому и перешёл я на украинское чтение.

А иногда, отложив в сторону книгу, я предаюсь размышлениям. Лёгким и ни к чему не обязывающим. Они обо всём и ни о чём. Сижу и думаю, смотрю и размышляю. Это успокаивает и, наверное, отвлекает от мыслей более серьёзных. Гимнастика ума, а может умственное отдохновение. И незаметно летит время в таких размышлениях. Легко и непривязано. Правда, иногда, среди этих лёгких раздумий начинают появляться мысли о главном, – о жизни. О той, что была, и которая близится, сами знаете к чему. И вот, сидишь в тишине и думаешь: получилась ли она или нет, выдалась ли удачной. И как вёл ты себя в этой жизни, и что успел сделать и сделал ли вообще что-нибудь? И задавая себе эти вопросы, так же ненавязчиво ты стараешься дать себе ответ, в основе которого лежала бы правда. Ведь перед собой надо быть честным. Однозначно. И подбирая для себя правдивые ответы, вспоминая то, что пришлось пережить, я прихожу к тому, что понятия чести, достоинства и долга никогда не были для меня пустым звуком. Звучит, возможно, высокопарно, но это так, наверное, я человек, сам по себе, высокопарный.

— Получалось ли?

Трудно дать однозначный ответ, по крайне мере, я старался.

— Как получалось?

— Спросите тех, кто меня знал. Думаю, им виднее.

«Офицер – человек долга и чести», – частенько говорил я себе во времена воинской службы. Я вспоминал об этом, когда, бывало, «тяготы и лишения» наваливались со всех сторон, и казалось, что выбраться из под них будет нелегко. Но выбирался. Думаю, что в этом мне тоже помогало чувство долга, чести и достоинства. И ощущение внутренней свободы. Я не забывал, кто я есть, в чём мой долг, и к чему это обязывает. И старался держаться внушённых мне понятий. Я давно ушёл с военной службы, и слово «офицер» редко появляется в моём лексиконе, но и сейчас я продолжаю жить этими призабытыми офицерскими понятиями. О долге, чести и достоинстве. То, к чему всегда, в моём понимании, обязывало звание офицера и человека. Кому-то сейчас понятия эти кажутся смешными и глупыми, кто-то вообще, наверное, не подозревает об их существовании, а я берегу их для себя, берегу в индивидуальном порядке, без разорванных на груди рубашек и громких заявлений, и меня это устраивает. Прежде всего, это надобно мне. Для личного пользования. Для своей совести и самоуважения. Но как получалось и получается  – отвечать не берусь.

— Совершал ли я поступки, за которые и сейчас становится стыдно?

— Да, совершал, к стыду своему, не так уж и много, но совершал, и в последнее время иногда вспоминаю каждый из них до мелких подробностей, и какая-то внутренняя злость просыпается во мне:

— Как же я мог так поступать? Как?

И сижу молча, и злюсь про себя, понимая, что не существует ответа на заданный своей совестью вопрос. Как же я мог так поступать?

И вот так сижу, и ничего не придумаю, ответа нет.

Известный посыл: «Человек в своей жизни должен посадить дерево, построить дом и вырастить сына» родился, скорее всего, где-то на Кавказе в давние времена и отвечал запросам тогдашних времён и условий. Звучит он красиво, но актуален, скорее всего, для людей молодых, у которых жизнь только начинается. Для них – и дерево, и дом, и сын. У меня в этом плане всё в порядке. А как быть тем, чей возраст перевалил за условную черту зрелости? И тем, кто на этот момент уже вырастил дочерей, посадил в имеемом саду не одно дерево (возможно уже забыв об этом), и обитает в доме, полученном в наследство, приведя его в должный порядок. Но для которых, и сейчас, вопрос о смысле жизни не утратил своего значения?

Вот такие мысли одолевают меня иногда в тихие часы свободного времени, и не только по вечерам. Старался, но не всегда получалось. В общем-то, как и у всех. И это нормально.

Я замечаю, что стрелки часов подошли уже к одиннадцати, то бишь, к двадцати трём. Пора вставать и готовиться ко сну. Сделать это не совсем просто, ибо усталость берёт своё, стараясь усыпить меня прямо здесь, на диване с книгой. В какой-то степени снова приходиться «брать себя за шиворот», правда, не так активно. Я закрываю книгу, прячу очки и выползаю с дивана. Пора отходить ко сну.

Итак, ещё один день завершён, день обычный и ничем не примечательный, а завтра снова настанет утро, и основные, привычные до ритуальности действа повторятся вновь, от подъёма до отбоя. Возможно, в несколько иных вариациях, но повторятся. Доволен ли я прошедшим днём? Жалею ли о том, что ушёл ещё один день моей жизни? Таких вопросов я, как правило, себе не задаю. Сам не знаю почему, но не задаю. Не считаю нужным. Бывает, когда какие-то проблемы зависают надо мной дамокловым мечом, вызывая определённые волнения, я успокаиваю себя тем, что, невзирая ни на что, всё равно придёт новый день, и всё свершится, как совершится, и будет день, и будет вечер, и, наверное, будет утро. Я люблю утро и надеюсь, что оно будет. Как долго – не знаю, но стоит ли об этом думать. Зачем? Стоит соблюдать мудрое спокойствие. И делать своё дело, жить. А там – то, что будет.

Вот с такими мыслями покидаю я кабинет. Остаётся сделать очень немногое, пользуясь военной терминологией, я называю это «отходом ко сну». Время отходить. Пока только ко сну. На ум приходят разные мысли, впереди – ночь. Какой будет она? Неизвестно. Кто может знать? Никто. Но стоит ли бередить себя подобными вопросами пред сном?

Уже в ванной комнате, умываясь, я вновь созерцаю себя в зеркале. Что-то я внешне заметно состарился за последнее время. Но – ничего не попишешь – теперь я такой, такой как есть на сегодняшний день. Я смотрю на себя в зеркало, и в памяти всплывают слова, впервые услышанные мной в те далёкие годы, в железных каютах Тихоокеанского флота:

«И снова всё прощается концом,

Никто не ищет истинных причин.

И в зеркале усталое лицо,

Охваченное пламенем морщин…».

Хорошо сказано, прямо как сейчас про меня. А ведь это написал молодой парень, мучимый стихами поэт, в силу обстоятельств, ставший офицером флота, нервно ходивший по каюте, слушая гитарное соло Ричи Блэкмора в «Солдате судьбы», написал искренне, не задумываясь о будущем, ведь будущее казалось тогда огромным и бесконечным. Стоило ли всерьёз думать о нём. Впереди простиралась целая жизнь. И стихи лились сами собой. Давно ли это было? Трудно сказать, лет сорок назад. Но это было, и было здорово, и я тому свидетель! И нет грусти в душе моей перед сном. Это было здорово! Мне есть что вспомнить. И поэтому мне спокойно и хорошо. Я прожил хорошую жизнь! И ни о чём не жалею.

А теперь пора. Уже начало двенадцатого. Надо отдыхать. Пора.

Но перед тем, как оказаться в спальне, я вновь захожу в кабинет, открываю дверцу, и вижу, как с книжной полки на меня смотрят строгие лики святых. Не знаю, видят ли они меня.

«В руки Твої, Господи Ісусе Христе, Боже мій, передаю дух мій. Ти ж мене благослови, Ти мене помилуй і життя вічне даруй мені», – говорю я им.

АМІНЬ…

Александр Левченко

2012 – 2017