Курсантское счастье

Дневник хранит прошлое

Во время учебы я вел дневник. Не регулярно, не ежедневно, но зачем-то же вел. Скорее всего, это была своеобразная тренировка перед работой в газете. Несколько тетрадей пропали бесследно во время учебы. До сих пор не могу понять, кого они могли заинтересовать. Особенно обидно за дневник, в который вошли первые пятнадцать дней похода на плавбазе.

На траверзе итальянского острова Капрая под нудное мигание его маяка я начал записи в новой тетради на девяносто шесть листов, купленной в киоске плавбазы «Федор Видяев». В ней уже нашлось место не только моим планам, но и впечатлениям от Средиземного моря и корабля. Туда же легли события похода, а потом и всей оставшейся курсантской жизни вплоть до получения лейтенантских погон.

Пролистывая его сейчас, я наткнулся на фразу, написанную в Севастополе на последней курсантской практике на кораблях тридцатой дивизии: «Я часто думаю в последнее время, мог ли я иначе прожить свои юношеские годы, и с удивлением обнаруживаю, что не чувствую себя кем-то иным, кроме как курсантом. Словно я был им всю жизнь. А вчера после увольнения в город переодевался в робу и вдруг ощутил ее какой-то чужой. Между мною и тканью робы было что-то такое, что отталкивало ее от меня. Наверное, я уже перестаю быть курсантом».

Более сорока лет я думал, что утратил курсанта внутри себя, но после одной встречи однокашников что-то обожгло изнутри ощущениями тех исчезнувших лет, заставило перечитать уцелевшие тетради, заставило воскресить, казалось бы, навеки исчезнувшие воспоминания, вдохнуть воздух семидесятых, и я понял, что просто не удержу этот огонь внутри, если не оживлю умершее прошлое…

Первый курс. Вечерняя поверка. Старшина роты, маленький, плотненький, с рыжими волнами волос на округлой голове, зачитывает списки классов по алфавиту. Курсанты отвечают громким криком «Я» на свою названную фамилию. Старшина сам числится в списке второго класса и, дойдя до своей фамилии, автоматом зачитывает ее. Тишина. Он зачитывает повторно. Опять тишина. Никто не кричит «Я».

‒ Второй класс, ‒ вскидывает он недовольные глаза на старшину класса, высокого парня с жестким волевым лицом, которое делает его заметно старше его лет, ‒ у вас курсант в самоволке.

‒ Никак нет, ‒ отбивает подачу старшина. ‒ Все на месте.

‒ А я говорю ‒ в самоволке! Его нет на перекличке! Найти и наказать! Если он пьян, подадим на отчисление!

‒ Есть найти и наказать, ‒ начинает ощущать смешки за спиной старшина класса. ‒ Только я, это… Не могу по уставу.

‒ Как это не можете? ‒ наливается краской старшина роты. ‒ А для чего вы сюда назначены. Для постоять? ‒ уже как-то по-одесски укоряет он. ‒ Три наряда вне очереди ему! ‒ Пережевав новую мысль, старшина добавляет: ‒ Это если не пьян. А если пьян, то подать на отчисление. Таким не место в политическом училище.

‒ Все равно не могу, ‒ еле сдерживает улыбку старшина класса. ‒ Ты же себя зачитал, а ты мой командир. По уставу подчиненный не может наказать командира…

Второй курс. Мы идем строем на ужин. Училище имеет две территории: административно-учебную и жилую. Чтобы попасть с одной на другую, где как раз и находится столовая, нужно пройти метров четыреста по городу от Красной площади до Волошской улицы. В обычный день такие переходы совершаются каждым курсантом в строю по четыре-пять раз, поэтому никто не видит ничего нового в этом ритуале сегодня.

Мы идем сборной колонной человек в двадцать, в которую собрали всех ‒ от первого курса до четвертого. Кто-то пришел из спортзала, кто-то из класса самоподготовки, кто-то с консультаций. Единственный старшина в группе возглавил строй и повел нас по городу. Майский вечер висит над нами темно-темно-синим, с каждой секундой все больше чернеющим небом. Крупные, с пятак, капли сочно шлепаются на асфальт, но шлепаются пока еще редко, в метре-двух друг от друга, словно кто-то сверху метится и никак не может попасть по раскачивающимся синим беретам. Нам остается метров сто до двери КПП жилой зоны, как вдруг где-то рядом, может, даже на соседней улице, бьет молния. От артиллерийского грохота закладывает уши. Строй каменеет как по команде.

Старшина, который находится в паре метров впереди всех, делает несколько шагов, чтобы через переулок рассмотреть, куда же попала молния и нет ли опасности оттуда, и в ту секунду, когда он замирает, уже рядом с нами еще одна огненная змея вонзается в дерево, срезает здоровенную ветку, и она тяжело, с хрустом падает точно на то место, где совсем недавно стоял старшина.

Он поворачивает к нам побледневшее лицо и кричит:

‒ Бегом марш!

Никто не перепрыгивает ветку. Все обегают ее, будто это не просто ветка, а нечто зараженное радиацией. Капли уже не просто падают, а рассыпаются веером, словно молния разодрала сдерживавший дождь брезент и он хлынул на нас.

Курсанты влетают в душную тесноту контрольно-пропускного пункта с металлической вертушкой, забивают его и дежурку, но никто не хочет выбегать на плац. Обложной ливень стегает мокрыми ремнями по окнам, по-змеиному шипит, где-то далеко, уже на безопасном отдалении, ворочается гроза. В ушах медленно истаивает глухота. Кто-то подходит к старшине и говорит: «В рубашке родился. Сто лет будешь жить».

Через три года этот старшина первым из своего выпуска погибнет во время пожара на корабле…

Третий курс. Мой лучший училищный друг Валера перед отбоем как-то небрежно обронил, что может в одиночку съесть килограммовый киевский торт. Бывший суворовец Боря усомнился в этом. Я поддержал Валеру, заметив, что тоже могу запросто съесть целый торт и вообще мы вместе это делали уже не раз. В команду не верящих к Боре присоединились еще трое. Тогда Валера предложил поспорить на бутылку коньяка. Ударили по рукам.

В ближайшее же увольнение группа из шести человек поднялась на второй этаж кафе в выгнутом сталинском здании в самом начале Крещатика. Мы с Валерой купили два киевских торта и шесть чашек кофе. На спор мы должны были съесть их за десять минут.

Боря засек по часам начало гонки, и наши ложечки вонзились в первые вырезанные дольки. На второй минуте, когда мы приступили к третьим кускам, в кафе вошли явные интуристы в намертво изжеванных джинсах с неизвестными нам марками фотоаппаратов на груди. Судя по гортанно выпирающим в разговоре «р» это были американцы. Каким ветром их занесло в Киев да еще именно в это кафе, нам было неведомо. В те годы интуристов возили в Москву, Ленинград и по Золотому Кольцу. До Киева, видимо, добирались только самые пресыщенные путешествиями бродяги.

Увидев странных моряков, жадно глотающих кусок за куском, и лежащие на столике часы Бори, они сразу поняли, что это соревнование, и принялись фотографировать. Мы старательно делали вид, что их в упор не замечаем. Через пять минут мы на пару с Валерой умолотили по две трети тортов, но тут началось самое трудное. Противный крем уже не лез мне в глотку, а известный сладкоежка Валера продолжал глотать кусок за куском и начал заметно опережать меня.

Американцы, видимо, думая, что мы с ним соревнуемся на скорость, стали поддерживать меня, то есть проигрывающего, и я еще сильнее возненавидел их. Когда у Валеры на тарелке оставалась одна стандартная порция киевского торта, а у меня две, Боря признал поражение:

‒ Ладно. Еще целых две минуты. Верю, что съедите. Пошли выставлю коньяк, а то эти капиталисты стоят над душой.

К разочарованию американцев, мы покинули кафе, мастерски сделав вид, что так их и не заметили, и пошли в проверенную таверну в ближайший переулок, где проигравшие и победители ели и пили уже одно и то же. Не знаю как Валера, а мне мало что влезло в глотку поверх слипшихся в желудке в комок почти килограмма сливочного масла, сахара, орехов и какао.

Только в наше интернетовское время я узнал, что в том же году, когда мы состязались на Крещатике, но на три месяца позже нашей схватки, в американском городе развлечений Атлантик-Сити состоялся турнир на скорость поедания. Видимо, кто-то из тех туристов вывез идею за океан, но из-за того, что киевских тортов в Америке не пекли, участникам пришлось вгрызаться в гамбургеры…

Четвертый курс. Последний государственный экзамен ‒ партийно-политическая работа. Главный старшина Витя идет на красный диплом, и ему осталось получить пятерку по вполне пустяшному предмету. Все-таки ППР ‒ наука не точная и формулами не описывается. Но, как ни странно, в ней тоже есть цифры. Именно такой вопрос с цифрами достается Вите. Он плывет в ответе, потому что не учил, а не учил потому, что все четыре года был старшиной класса и отвечал на экзаменах последним, то есть без свидетелей, и отвечал ли он вообще, не знает никто, кроме тех преподавателей, с которыми он оставался один на один.

Начальнику кафедры стыдно перед самим собой и перед сидящим рядом с ним адмиралом, членом госкомиссии, что нужно ставить пятерку за расплывчатый ответ, который еле тянет на четверку, и он, пытаясь спасти Витю, задает дополнительный вопрос.

‒ Скажите, товарищ главный старшина, ‒ подчеркивает он серьезное командное звание у Вити, ‒ при каком количестве коммунистов на корабле первого ранга создается партийная организация? Если их более семидесяти пяти или более семидесяти?

Рука начальника кафедры тянется ко второму стакану, стоящему рядом с бутылкой боржоми, и Витя по-своему понимает это движение.

‒ Более семидесяти, ‒ выбирает он тоже второй вариант.

Бутылка боржоми замирает в руке начальника кафедры над стаканом, а лицо начинает медленно прокисать, и Витя, понимая, что промазал, торопливо добавляет:

‒ Казалось бы!

Бутылка в руке начальника кафедры, так и не поделившаяся водой со стаканом, опускается на прежнее место.

‒ Казалось бы, что более семидесяти, ‒ уточняет Витя. ‒ А на самом деле более семидесяти пяти.

‒ Да. Это верный ответ, ‒ с облегчением выдыхает начальник кафедры и разворачивает зачетку, чтобы написать слово «отлично» и оставить автограф…

Через два месяца Витя в Североморске получает назначение на ракетный крейсер, то есть корабль именно первого ранга, и, пройдя на нем служебный путь от комсомольского секретаря до секретаря парткома, на своей судьбе со временем испытает, что такое более семидесяти пяти совершенно разных коммунистов по штату…

Я перечитывал дневник, и он все больше напоминал мне карандашный рисунок художника-графика. Он не мог восстановить событие с фотографической точностью, но оставлял место для воспоминаний, а то и для фантазии.

Дневник зафиксировал, что с первого дня учебы в военно-морском училище мы уже называли ротное помещение кубриком, пол палубой, лестницу трапом, а стены переборками. Стулья стали баночками, кухня камбузом, а туалет гальюном. Вместо «Я пошел» мы говорили «Я отчалил». Мы не обедали, а бакланили, а при встрече и расставании не жали руку, а «давали краба».

Не знаю зачем, но я записал в дневник, что кровати в ротном помещении стояли попарно тремя рядами с каждой стороны безупречно ровно, потому что точно под их ножками к полу были прибиты фанерные кружки. Почему-то я записал для памяти, что на первых двух курсах у нас были зеленые одеяла, а на последних двух синие. Я зафиксировал все, что находилось в комнате дежурного по училищу, а перечитывая сейчас, удивился, что уже тогда на стене зачем-то висел вроде бы совершенно лишний в мирное время дозиметр радиации, привезенный с Севера бывшими подводниками-атомщиками, назначенными в училище преподавателями. Говорили, что именно этот дозиметр тревожно завопил в ночь чернобыльской аварии, и дежурный по училищу позвонил оперативному дежурному по округу, а тот не поверил в доклад о росте уровня радиации в городе, потому что у сухопутчиков не было такого датчика в дежурке, и приказал не паниковать понапрасну.

За неделю до выпуска я записал в дневник: «На первом курсе мы смотрели на четверокурсников как на богов. Наверное, так и должно быть в нормальном училище. Вчера ко мне подошел знакомый первокурсник и попросил, чтобы он после вручения лейтенантских погон первым отдал мне честь. Я понимаю, что это дань старой квумпарской традиции: тот курсант, кто первым отдал честь новорожденному лейтенанту, получал от него металлический рубль с профилем Ленина. Но это еще и продолжение традиции почтенного отношения младших к старшим. Оно должно быть не только в училищах, но и в любом вузе, в том числе гражданском. Без преемственности нет будущего, как без прошлого нет настоящего».

Тихое дежурство

Люди ‒ самые большие перестраховщики на земле. Стоит сломаться какой-то детали в одном автомобиле, и вот уже отзывается вся партия тысяч так на сорок. Стоит упасть самолету, и все типы этого самолета на месяц, а то и на два приковываются к аэродромной полосе.

Осенью 1974 года где-то в стране сгорело что-то крупное и, скорее всего, ночью, но поскольку в те годы об этом открыто не объявляли, то мы почувствовали факт пожара лишь по тому, что у нас ввели новый наряд ‒ ночной противопожарный патруль. Два курсанта парой обязаны были всю ночь ходить вокруг обеих территорий училища и каждый час докладывать дежурному о том, что увидели или не увидели.

Ротный писарь записал на очередное дежурство меня с Валерой, моим лучшим училищным другом. Парни, которые гуляли по ночным улицам в предыдущую ночь, сказали, что это самый легкий наряд из всех выпавших им по службе.

Вечер выдался бархатным. Лето оставило осени клочки тепла, и они лежали на улицах Подола гуще, чем где-либо в городе. Только к середине ночи стылый ветер с реки робко втекал в переулки и сдвигал эти клочки куда-то ввысь, чтобы утром, устав от собственной наглости, отступить к воде и снова дать этим остаткам лета опуститься на асфальт, дома и деревья.

Мы неспешно шли в синих робах вдоль стен училища по пустым городским улицам, постоянно поправляя сползающие с левого рукава красные повязки дежурных, и болтали о всякой чепухе. Мир казался вечен и неподвижен. В нем не могло произойти ни одного пожара, а тем более большого. В нем вообще ничего не должно было произойти.

В час ночи мы через КПП зашли в рубку дежурного по училищу, доложили капитану 2 ранга с усталыми глазами, что очагов возгорания не обнаружено, получили в ответ небрежную отмашку и пошли дальше болтать ни о чем. Все это напоминало увольнение, но увольнение особенное, без возможности куда-то уйти за улицы вокруг училища, и от этого становилось еще тоскливее.

На пересечении Волошской и Ильинской улиц прямо перед нами с забора свалился жердястый парень в измятой красной рубахе.

‒ Хлопцы, у вас горилкы нэма? ‒ спросил он таким тоном, словно знал нас не один год. ‒ Прыйихав к зэмлячкам в общагу, а усэ шо было закинчылось.

‒ Мы на службе, ‒ мрачно ответил Валера и поправил повязку.

‒ А дэ у вас у мисти можна горилку купыты? От у нас на сэли кожну годыну можна самогон здобуты.

‒ Попробуй на речном вокзале, ‒ вспомнил я, как одну ночь спал с родителями, которые приехали на прием присяги, в гостинице при вокзале, а точнее, не спал, а мучился от грохота барабана ресторанного ансамбля. ‒ Там кабак до двух ночи работает.

‒ А это куда? ‒заозирался жердястый.

В его кулаке комком лежала сетка-авоська, и меня больше всего интересовало не то, достанет он водку или нет, а то, как он смог перелезть через забор с одной занятой рукой.

‒ Туда, ‒ все так же мрачно показал Валера пальцем на дальний конец Ильинской. ‒ В набережную упрешься, а справа вокзал.

Не поблагодарив, жердястый резко отвернулся от нас и припустил по улице. Алая рубаха сразу вспузырилась парусом у него на спине. Валера иронично посмотрел на его длинные тощие ноги, вокруг которых мешками крутились расклешенные брючины, и, как физорг класса и убежденный спортсмен-культурист, сделал вывод:

‒ Выносливый, зараза! Он бы у нас в роте все кроссы выигрывал.

Молча мы обошли жилую зону и по улице Григория Сковороды двинулись к Красной площади. Слева тянулась побеленная стена здания бывшей духовной семинарии, ставшая при социализме стеной районной больницы, а у нее на корточках сидел седой мужичок и навзрыд плакал. Ничто не должно было нас отвлекать от поиска очагов возгорания, а тем более странный плачущий мужичок, но он неожиданно встал, шагнул к Валере и затараторил:

‒ Мужики, никогда не женитесь! Они все стервы! Я со своей уже двадцать лет мучаюсь! Я ей одно, она мне другое. Я одно, она другое. Упрется как баран.

‒ А ты? ‒ голосом строгого учителя спросил Валера.

‒ Что я? ‒ шмыгнув носом, отер слезу со щеки мужичок.

‒ Ты тоже упираешься?

‒ А как же! Я же прав!

‒ Всегда прав?

Удивление скривило тоненькие губки мужичка.

‒ Конечно, всегда прав, ‒ удивился он тому, что не находит сочувствия.

‒ А если не прав? ‒ добивал его Валера.

‒ Да пошли вы! ‒ вдруг подкинул гнев мужичка. ‒ Я им душу изливаю, а они смеются.

‒ Кто смеется? ‒ не меняя мрачности, спросил Валера.

‒ Я боксом занимался, ‒ почему-то прошипел мужичок и отступил на шаг.

‒ А мы самбисты, ‒ выставил локти Валера, который никогда не занимался самбо.

‒ Да пошли вы! ‒ всплеснул руками мужичок и нырнул в переулок.

Он что-то бормотал на ходу, словно начинал жаловаться на свою непростую семейную жизнь стенам домов, мимо которых пробегал.

‒ У нас в селе все мужики такие, ‒ неожиданно обобщил Валера. ‒ Если упрутся, никаким тросом с его точки зрения не сдвинешь.

Я не ответил, потому что мне хотелось спать, а любой разговор почему-то усиливал это желание.

‒ Я как-то в одной книжке прочитал, что в плохих семьях все правы, а в хороших все уступают, ‒ добавил немножко житейской мудрости Валера.

По Красной площади, кусок которой был виден с улицы, проехал милицейский уазик.

‒ А эти говорили, что город дрыхнет без задних ног и можно самим где-нибудь на лавочке перекемарить, ‒ вспомнил рассказ предыдущих ночных патрульных Валера.

До следующего доклада дежурному по училищу оставалась еще уйма времени, и мы молча прошли площадь, свернули на Ильинскую улицу, и тут на нас и-за угла вылетел тощий парень в красной рубахе. Врезавшись в меня, он отпрыгнул в сторону и прохрипел посиневшими губами:

‒ Чого вы мэнэ до того шынка видправылы! Швэйцар казав, шо у них пляшка водки пьятнадцать карбованцив стое! Та я сдохну, а таки вэлыки гроши нэ виддам!

‒ Это твои дела, ‒ отмахнулся от него Валера.

‒ Швейцар казав, шо на Подоли можна на дому у кого-мабуть купыты.

‒ Ну так пойди и купи, ‒ предложил я.

‒ А у кого?

‒ А мы откуда знаем!

‒ Шо за сволота у мисти жывэ! ‒ обиженно выкрикнул парень. ‒ Нихто нэ допомагае!

‒ Да пошел ты! ‒ не сдержался Валера, но парень, похоже, его не услышал, потому что понесся от нас к угловому гастроному, свернул влево на улицу Жданова и пропал из виду.

Валера, провожавший взглядом его вновь раздувшуюся парусом алую рубаху, спросил меня:

‒ Как думаешь, сколько метров до угла?

‒ Сто ‒ сто двадцать, ‒ попытался я вспомнить финишную прямую на донецком стадионе «Локомотив», где целый год тренировался в секции легкой атлетики.

‒ Смотри, а этот алкаш секунд за двенадцать до угла пролетел.

‒ Откуда ты взял, что именно двенадцать?

‒ А я про себя считал. Я все-таки физорг.

Мне было все равно, рухнул сейчас на наших глазах мировой рекорд или нет. Спасти от подминающего меня сна могла спасти только ходьба, и я пошел дальше по Ильинской. Валера хмыкнул и потянулся следом за мной.

Молча, под свои мысли у каждого, мы описали большой круг, дотопали до КПП-1, прошли через его вертушку в дежурку и вместо усталых глаз капитана 2 ранга наткнулись на недовольный взгляд помощника дежурного, капитана 3 ранга из строевого отдела.

‒ Вы опоздали на три минуты, ‒ заставил он нас изобразить подобие стойки «смирно». ‒ Впредь такое не допускайте. «Титаник» опоздал к контрольной точке на несколько минут и врезался в айсберг. А если бы проскочил…

‒ «Титаник» не опоздал, ‒ искренне удивился я. ‒ «Титаник», наоборот, форсировал ход, чтобы прийти в Америку на сутки раньше.

‒ Ты еще скажи, что дважды два четыре, а солнце встает на востоке. Больно умные курсанты пошли. Умными станете, когда будете политотделами командовать, а сейчас надо старших по званию уважать и не перебивать.

‒ А мы и не перебивали, ‒ удивился Валера.

‒ Все. Идите. В три ноль-ноль жду исчерпывающий доклад в строгом соответствии с действующей инструкцией.

Мы вышли в ночь, и она показалась нам светлее, чем залитая неоном комната дежурного.

‒ Надо же! ‒ не сдержался Валера. ‒ Попали на строевой отдел! Еще пошлет кого-нибудь проверить, как мы следим за пожарной обстановкой.

‒ А что он про какую-то инструкцию сказал?

‒ Не знаю. Может, он ее и сочинял. Только дежурный нам ничего не говорил.

На углу, где в нас врезался краснорубашечник, нам вновь пришлось остановиться.

‒ Ребята! Ребята! ‒ заставил нас обернуться умоляющий женский голос. ‒ Помогите Люсе!

‒ Это вы ‒ Люся? ‒ удивился Валера.

‒ Нет. Не я. Люся ‒ это кошка. Точнее, котенок. Девочка. Она забралась на дерево вон там, ‒ показала она на дальний край площади. ‒ Дочка плачет, не может заснуть. Она очень любит Люсю.

‒ Вот тебе и инструкция, ‒ не сдержался Валера. ‒ Мы в патруле. Нам нельзя отклоняться от маршрута.

‒ Ну пожалуйста! ‒ по-молитвенному сложила женщина руки на груди.

У ней были такие блеклые печальные глазки, что я поневоле испытал к ним, а вовсе не котенку что-то похожее на жалость. Возможно, это было всего лишь сочувствие.

В детстве у меня был котенок. Обыкновенный, разлинованный серыми полосами зверек, с которым я часто играл и который оставил коготком на память о себе небольшой, на сантиметр, шрам на левой щеке. У нас был свой дом и небольшой участок, но в тот летний день я нигде не мог найти своего полосатика. Мне казалось, что в такие яркие солнечные дни не может произойти ничего плохого. Громкий смех заставил меня подойти к забору. Я взобрался на него и увидел спины уходящих по улице четырех парней десяти-одиннадцати лет, которые уже тогда ходили по поселку бандой. Мне, шестилетнему, они казались взрослыми. С ними лучше было не встречаться лицом к лицу. Я осмотрел улицу и у забора на той стороне рассмотрел в траве моего котенка. Он лежал в какой-то странной позе. Я подождал, пока мальчишки не свернут в проулок, и только тогда перебежал к котенку. Он уже не дышал. Запекшаяся кровь тянулась из его уха по мордочке. Они убили котенка о доски, убили просто так, от скуки. Со слезами на глазах я перенес его в наш двор, выкопал яму и похоронил.

‒ Подожди меня здесь, ‒ попросил я Валеру. ‒ Мало ли что.

Женщина перестала причитать и повела меня за собой к старому клену.

В его густой кроне я с трудом разглядел что-то шевелящееся почти у самой верхушки. С левой стороны желтый свет фонаря сочился сквозь листву и облегчал дорогу наверх. Больше всего я боялся, что котенок испугается незнакомого человека и спрыгнет, но он вместо этого забрался еще выше.

‒ Почему она так визжит? ‒ не сдержалась женщина.

‒ Она не визжит, а мяукает. Она унюхала чужого и оттого орет. К тому же кошки слышат лучше нас. Говорите ей снизу какие-нибудь ласковые слова, успокаивайте ее, а то скоро кто-нибудь из соседнего дома вызовет милицию.

‒ А что говорить?

‒ Да что угодно. Хоть сами мяукайте!

‒ Я буду стишок читать. Детский стишок про бычка.

‒ Хоть про корову. Не отвлекайте меня. Тут и так ничего не видно. Это ваш полосатый тигр меня видит прекрасно, но я-то не кошка.

Ветка подо мной качалась батутом и вот-вот могла треснуть. Чтобы не дать котенку улизнуть еще выше, я вцепился левой рукой в какой-то огрызок на стволе, оторвал правую ногу, вытянулся и схватил котенка за хребет. Тот заорал еще громче, дернулся проползти дальше и поневоле отцепил когти. Женщина в третий раз подряд рассказывала стишок про бычка, который шел качаясь и вздыхал на ходу. Бычок никак не падал, и я тоже передумал падать. Рывком я перенес котенка на плечо и сразу ощутил сквозь плотную ткань робы его коготки. Он пах так же, как котенок из моего детства, и мне на мгновение стало тоскливо и одиноко. Поглаживая котенка под его жалобное мяуканье, я спустился по веткам, спрыгнул на землю и сказал женщине:

‒ Заберите кота. И больше не выпускайте. Он, видно, еще тот бродяга.

‒ Почему кота? ‒ не без труда она оторвала его коготочки от моей робы и, поглаживая котенка, прижала к груди. ‒ Масюсенька, моя масюсюнечка… Мы покупали девочку. То есть кошечку-девочку. Это Люся.

‒ Какой лапкой умывается? ‒ вспомнив своего погибшего малыша, спросил я.

‒ Лапкой?.. Точно не помню. Вроде бы левой.

‒ Значит, точно кот. Вырастет ‒ сами увидите. Кошечки в основном правой лапкой умываются. И еще ‒ у него мордочка круглая и плоская. У самочек она вытянутая. Ну и между ног уже кое-что прорисовывается.

‒ Мы смотрели с дочкой. Там ничего нет.

‒ Пока нет. Ладно, извините. Мне идти нужно.

Она так и не поблагодарила меня. Похоже, я принес ей не радость, а разочарование.

Валера, увидев мои грязные руки, предложил заскочить в роту. Вода освежила лица, добавила бодрости. Сдвинув робу на плече, я рассмотрел две красные точки на коже. Котенок оставил свой автограф на память о дежурстве.

В роте царил сон. Только дневальный, напрягая последние силы, боролся с ним, и победил только после того, как мы сбили ему бескозырку на пол. Он крикнул что-то обидное нам в спину, но мы, оглохнув от бега, по лестнице слетели вниз, потому что до доклада строгому помощнику дежурного оставалось не больше десяти минут.

Улица после ротного кубрика показалась какой-то другой. Как будто кто-то невидимый чуть приоткрыл дверцу холодильника. Поежившись, мы пошли по Волошской быстрее, чем до этого, свернули налево и поневоле остановились. По улице навстречу нам несся парень в красной рубашке, а за ним бежал милиционер без фуражки с пистолетом в руке. Сзади их легко обогнал уазик и, скрипнув тормозами, выплюнул наружу еще одного милиционера. Тот по манере регбиста прыгнул на парня, обхватил его руками и легко повалил на асфальт. Хлопнула разбившаяся бутылка и в воздухе резко запахло спиртом.

На асфальте под синей тужуркой милиционера барахталось что-то красное. Четыре ноги вразнобой били по осколкам и по серой лужице. Чуть поодаль валялась пустая сетка-авоська. Подбежавший второй страж порядка навел на красное пистолет и детским голоском прокричал:

‒ Вы арестованы! Прекратите сопротивление!

‒ Шо ж вы, хлопцы, робите? ‒ простонал снизу парень. ‒ Я же ж пьять карбованцив за нэи виддав.

‒ Вы взяты с поличным у подпольного торговца спиртным, ‒ добавил милиционер с пистолетом. ‒ Ваше дело будет передано в обэхээсэс.

‒ Який эсэс? ‒ хлебнул слезу парень. ‒ Мэнэ дивчынкы ждуть. Дужэ файни дивчынкы. Я до ных з Захидной Украйины прыйихав.

‒ Ну и шо, ‒ подал звук лежавший сверху парня милиционер. ‒ Я тоже из Львова родом. Попадешь в камеру за сопротивление сотруднику милиции.

Голос у него оказался каким-то ржавым. Будто по металлу водили другим куском металла.

‒ Видпусты, зэмэля! ‒ взмолился парень.

‒ А вам чего здесь нужно? ‒ заметил нас милиционер с пионерским голосом. ‒ Хотите понятыми быть?

‒ Нет-нет, не хотим, ‒ ответили мы в один голос.

‒ Тогда топайте в свою мореходку.

Мы перебежали на другую сторону улицы и с медленной солидностью двинулись в сторону Красной площади. Звуки сзади нас медленно затихали, становясь исчезающей частью прошлого, и мы постепенно пошли быстрее. То ли ночная свежесть гнала нас вперед, то ли желание поскорее забыть схватку.

За весь путь Валера сказал только три слова:

‒ Вот тупые! Морехо-одка!

Ровно в три ноль-ноль мы зашли с докладом к помощнику дежурного по училищу. Он дремал, уронив голову на стол.

‒ Может, уйдем? ‒ предложил Валера, но капитан 3 ранга резко вскинулся, соскреб со стола фуражку, водрузил ее на седеющие волосы, посмотрел на нас крохотными мутными глазками и хрипло спросил:

‒ Почему не сразу пошли вокруг училища? ‒ он показал пальцем на экран телевизора.

На нем висела черно-белая картинка Ильинской. По серому асфальту ветер гнал пару сиротливых листьев. Левый нижний угол картинки подрагивал, словно хотел оторваться от цельного полотна. Мы никогда до этого дежурства не были в рубке дежурного по училищу и потому с удивлением смотрели на три телевизора, на которые с видеокамер были выведены главный плац училища, плац спальной территории и кусок Ильинской, по которой курсанты перемещались чаще всего.

‒ Мы это… Устраняли очаги возгорания, ‒ на ходу придумал Валера.

С первого дня службы в училище мы усвоили главный закон: в любой группе курсантов должен быть старший. Даже если их всего двое. Поскольку Валера был на два года старше меня, то он при равенстве наших погон автоматически становился старшим. И он по праву старшего бодро отрапортовал:

‒ Очаг устранен, товарищ капитан третьего ранга!

‒ Какой очаг?

‒ Локальный.

‒ Это как?

‒ Урна тлела на Ильинской. Кто-не загасил окурок.

‒ Ух ты! ‒ обрадовался капитан 3 ранга. ‒ Это же происшествие. Доложите на имя дежурного письменно. Рапортом.

‒ Есть! ‒ чуть ли не щелкнул каблуками Валера. ‒ Разрешите продолжать дежурство?

‒ Идите. Если очагов возгорания больше не будет, можете не докладывать. В шесть утра приходите.

Как только мы покинули дежурку, капитан 3 ранга тут же швырнул фуражку на диван и уронил голову на стол.

У нас было два-два с половиной часа счастья. Мы спаслись от ночного холода в роте, попросив дневального разбудить нас в полшестого. Не снимая робы, мы передремали на койках самые трудные часы ночи, добрели до дежурки и положили на стол капитану 2 ранга рапорт о потушенной урне.

Красными глазами он пробежал по строчкам, скомкал бумагу и швырнул ее в урну.

‒ Какой дурак приказал вам написать эту ерунду?

Мы героически промолчали.

‒ Ваше дежурство закончилось. Идите на завтрак, а потом на занятия, ‒ напомнил он о самом главном, потому что сам был преподавателем кафедры боевых средств флота.

Мы сдали засаленные повязки, добрели до угла Ильинской и Волошской и уже в четвертый раз за сутки наткнулись на тощего парня в красной революционной рубашке.

‒ Цэ знову вы? ‒ не меньше нашего удивился он. ‒ А мэнэ в общагу нэ пускають. Дивчынкы вжэ на працю пишлы.

‒ Отпустил, значит, тебя земляк, ‒ по-своему понял Валера.

‒ Гад он, а нэ зэмляк! ‒ плюнул парень на асфальт. ‒ Остатни гроши забралы, лиходийи.

‒ Займись спортом, ‒ посоветовал Валера. ‒ Ты быстро бегаешь.

‒ З бига грошы нэ заробыш.

‒ Ты что, русский совсем не знаешь?

‒ А навищо вин мэни?

‒ Киев ‒ мать городов русских, ‒ повторил известный штамп Валера. ‒ Здесь все на русском говорят.

‒ У вас своя Украйина, а у нас, на западэнщыни, своя.

Сказав это, он почему-то испугался, обернулся, но сзади ничего не было, кроме стены дома, но он почему-то стал еще испуганнее, словно увидел нечто иное, а не безмолвную мертвую стену. Всплеснув руками, он бросился по пустой улице к набережной, но красного паруса мы больше не увидели. Спина его рубашки стала черной после борьбы с милиционером на асфальте и сделала парня еще худее.

‒ Дебил, ‒ глядя ему в спину, оценил Валера. ‒ Но бегает быстро. Из таких дезертиры получаются.

Мы пошли на занятия и за день забыли эту странную ночь, полную странных людей.

В начале зимы, когда первый влажный снежок сыпанул по городу, противопожарный патруль отменили. Это дежурство оказалось единственным в моей судьбе, но оно научило меня тому, что любой город днем и ночью ‒ это совершенно разные города.

Футбольный колхоз

Самое большое счастье курсантской жизни ‒ это каникулы. Две недели в феврале и месяц в августе. Не получившие троек по экзаменам погружались в счастье на день раньше, а получившие мучились, слоняясь по казарме с непростой задачей убийства двадцати четырех часов и завидуя тем, кто уже уехал.

Бывшему нахимовцу Сереге, высокому, за метр девяносто, кареглазому красавцу и моряку в третьем поколении, осталось не получить трояк по последнему предмету летней сессии второго курса, чтобы стать счастливым обладателем лишних суток жизни. И предмет-то был пустяковым ‒ литература. После предыдущих экзаменов, а там серьезным таким строем шли друг за другом оружие массового поражения, основы радиоэлектроники, марксистко-ленинская философия, военная педагогика и психология, а также потовыжимательная физподготовка, на которых он сумел собрать коллекцию из двух пятерок и трех четверок, литература казалась легкой прогулкой. Если ты хоть что-то знаешь.

Книги Серега вообще-то любил, но любил как-то однобоко. Поскольку в те времена самым большим дефицитом были детективы и фантастика, то их он и любил больше всего.

Гавриил Державин, живший в первом вопросе билета, детективов не писал. Максим Горький из второго вопроса тоже за свою жизнь этот жанр никак не углубил и не усилил. Но если про этих двух писателей-классиков он мог хоть что-то наплести, то третий вопрос угрожал потерей целых суток отпуска. Огромных бесценных суток. Современную прозу социалистической Польши бывший нахимовец Серега не мог представить ни в каком приближении.

Трояк летел к нему несущимся на полном ходу локомотивом. Как ни тянул Серега с рассказом о многочисленных одах романтика Державина, благословившего Пушкина на создание настоящей литературы, но ни одного названия оды, которые выспрашивала у него пухленькая тетенька-преподавательница, он так и не назвал. Как ни выдумывал Серега революционный пафос горьковского романа «Мать», но имя и фамилию сына этой самой матери, из-за которого она, собственно, и стала революционеркой, он тоже не вспомнил. На скучном лице тетеньки-преподавательницы медленно-медленно проступал огромный-преогромный трояк. Польский вопрос неминуемо перенес бы эту тройку в зачетку, но тетенька перед самым началом ответа на него как-то необычно мотнула головой с плохо прокрашенными хной волосенками, бросила торопливый взгляд на крошечные часики на запястье левой руки, дернула таким же крошечным носиком, наклонилась к уху сидящего справа от нее капитана первого ранга, начальника кафедры военной педагогики и психологии, одним из отделений которой как раз и была литература, что-то отрывисто шепнула ему, встала и скользящей походкой покинула аудиторию.

Серега остался один на один с начальником кафедры, зубром педагогики, а еще больше психологии, но вряд ли знатоком польской литературы, и вдруг с усилием выдрал из памяти единственное польское, что было в его юности до этого, ‒ фильм «Четыре танкиста и собака». Он вспомнил, что в начале каждой серии звучала песня и что одного из танкистов звали Янек. Пока Серега с растяжкой рассказывал об этих двух известных ему фактах, он пытался вспомнить имена других танкистов и кличку собаки, но скупая детская память спрятала их будто за забором. Он не знал автора повести, по которой снимали фильм, а потому в отчаянии назвал его Михальским, потому что в соседнем взводе в нахимовском учился настоящий поляк и драчун Михальский.

Начальник кафедры, статный, сидящий за столом практически по стойке «смирно» капитан 1 ранга с грустными серыми глазами и такими же серыми подглазьями за стеклами огромных очков, проглотил фамилию, даже не моргнув глазом, и Серега почувствовал огонь в груди. Он не знал, что именно так откуда-то сверху накатывает вдохновение.

‒ Замечательным образцом новой польской социалистической литературы является роман писателя Томашевского «Рассвет над Вислой», ‒ с пафосом агитатора, выкрикивающего на демонстрации правильные партийные лозунги, добавил громкости в голос Серега. ‒ В нем он рассказывает о становлении колхоза в одном из сел Польши после войны.

На фамилию Томашевского начальник кафедры тоже не отреагировал, и Серега пошел ва-банк. На прошедшем год назад чемпионате мира по футболу, проходившем в Германии, сборная Польши сотворила сенсацию и завоевала бронзовые медали. Неожиданно для всех она обыграла в матче за третье место великую и блистательную Бразилию, и Серега, смотревший матч от первой до последней минуты, не дрогнув, сделал вратаря сборной Польши Томашевского знаменитым польским писателем.

Взяв за основу «Поднятую целину» Шолохова, Серега принялся нанизывать на известный по фильму сюжет романа фамилии игроков польской сборной. Роль бывшего моряка и рабочего Семена Давыдова, приехавшего в село организовывать колхоз, он доверил нападающему Гжегожу Лято, забившему единственный гол в ворота бразильцев. Макаром Нагульновым, партийным секретарем района, фанатично верящим во всемирное торжество коммунизма, стал второй нападающий ‒ невысокий и юркий Роберт Гадоха, а в грустного председателя сельсовета Андрея Разметнова превратился защитник гренадерского роста Владислав Жмуда. Главный враг большевиков есаул Половцев у Сереги стал Антонием Шимановским, защитником с львиной гривой волос на голове, пресекавшим любые попытки бразильцев прорваться по правому флангу.

В польском романе бушевали донские страсти. Приехавший по заданию партии из Варшавы в глухую, затерявшуюся среди болот деревню на севере Польши рабочий и коммунист Гжегож Лято знакомился с местными коммунистами Гадохой и Жмудой, а враг и подлец Шимановский пытался убить их всех, чтобы не дать установить колхоз в польской деревне. В итоге Шимановский все-таки убил Лято и Гадоху, но социалистическая правда восторжествовала, и вся деревня дружно вступила в колхоз.

Заслушавшийся начальник кафедры задумчиво снял очки в коричневой роговой оправе, посмотрел на них так, словно увидел впервые, и сочувственно произнес:

‒ Сильная вещь. Зря я не знакомлюсь с современной литературой стран социализма. Надо будет пойти в библиотеку и взять почитать этот роман. Как, говорите, автор?

‒ Томашевский, ‒ вновь назвал Серега вратаря польской сборной.

Кажется, еще пять минут рассказа об этом «романе» и он сам бы поверил в его существование.

‒ Огромное спасибо, ‒ записал начальник кафедры фамилию нового гения литературы на бумаге. ‒ Предыдущие два вопроса билета были отвечены вами, конечно, не так убедительно, но я думаю, что твердую четверку вы заслужили.

«Спасибо, родной, ‒ мысленно обнял Серега начальника кафедры, усталого капитана 1 ранга в коричневых роговых очках. ‒ Спасибо за лишние сутки».

Поздней осенью в коридоре главного учебного корпуса Серега нос к носу столкнулся с начальником кафедры военной педагогики и психологии. Серые мешки на его подглазьях превратились в синие, а линзы очков стали еще сильнее увеличивать их. Начальник кафедры посмотрел на Серегу долгим запоминающим взглядом, а потом поделился своей проблемой:

‒ Я по всем библиотекам города искал роман Томашевского. И не нашел. А в отделении литературы тоже никто не читал такого автора.

В голове Сереги что-то звякнуло, хрустнуло, и он ляпнул первое, что родилось в мозгу под этот неземной хруст:

‒ Извините, товарищ капитан первого ранга, но этот роман еще не перевели на русский язык.

Марш-бросок

Самое необычное построение угрожало нам не чаще одного раза в год. В ту единственную ночь перед ним мы все спали в своих штатных кроватях под одеялом в брюках, носках и робе с пристегнутым гюйсом. Это громко называлось военной хитростью. Когда ровно в два ночи, как и предсказал старшина роты на построении перед отбоем, дежурный по роте дурным голосом заорал: «Рота, подъем! Боевая тревога!» ‒ обе роты второго курса на четвертом этаже спального корпуса в едином порыве сбросили одеяла, вмолотили ноги в ботинки, опустошили вешалку от шинелей и шапок, схватили автоматы, подсумки и противогазы в оружейке и построились с явным превышением норматива.

Контролер, сухощавый подполковник из штаба округа со скрещенными орудиями в петличках, как-то странно посмотрел на замерший по стойке «смирно» черный строй, потом на секундомер в своей маленькой ручке и ушел звонить в кабинет нашего ротного. Через приоткрытую дверь мы слышали, что он чрезвычайно удивил генералов на том конце провода, потому что до сих пор не было доклада от натренированных на ночных тревогах настоящих военных ‒ воковцев и танкистов.

Так мы забили первый гол в этом матче, но он оказался и последним. На построении всех четырех курсов на плацу нам объявили, что конечная точка ночного марш-броска ‒ лагерь училища в Лютеже, и черный строй посерел от тоски. Нас ожидали пятьдесят километров изнуряющего бега, лишь изредка сменяемого на ходьбу, по ночным ноябрьским улицам города, а потом по разбитому асфальту пригородов, а еще позже по грязи неосвещенных проселочных дорог сквозь густую противную морось.

И мы побежали. Черная колонна сначала бодрячком неслась со слоновьим топотом и совиным уханьем по узким улочкам Подола, распугивая редких влюбленных и еще более редких пьяниц. Минут через двадцать автомат потяжелел вдвое и начал кочевать со спины под мышку, а потом и вовсе оказался на груди, сумка противогаза била и била по боку, каждый раз напоминая о своей ненужности на этих заполненных под завязку свежим ночным воздухом улицах. Палая листва сочно чавкала под подошвами, и в такт ей перед глазами покачивался и покачивался хлястик впереди бегущего с двумя желтыми пуговицами с якорями.

Из какого-то подъезда выскочил тощий лысый мужичонка с накинутым на плечи пальто и прокричал:

‒ Шо ‒ война?!

Кто-то веселый из соседнего взвода ответил ему на бегу:

‒ Третья мировая! Беги в простыню заворачивайся!

Человечек по-птичьи взмахнул руками, показав всем майку и трусы по колено под распахнувшимся пальто, и растворился в подъезде. Ни у кого уже не было сил улыбнуться.

Минут еще через десять наша черная колонна, уже заметно потеряв темп, вползла на огрызки асфальта у новостроек Оболони. Нам разрешили справить нужду и перекурить, но как-то быстро прервали привал, сообщив, что уже три училища опережают нас по темпу перемещения к сборному пункту.

Поскольку в армии и на флоте все делается скорее по принуждению, чем по желанию, то мы побежали дальше. Постепенно то ли самые хлипкие, то ли самые хитрые стали отставать и искать спасение на скамейках у автобусных остановок, а то и просто на бордюрах. Наверное, часов за пять-шесть мы бы, смертельно уставшие и по уши грязные, добрели до лагеря в Лютеже, заняли то ли пятое, то ли шестое место из девяти в совершенно неинтересном для нас соревновании и потом как-нибудь и когда-нибудь вернулись в альма матер, но тут, к счастью, выяснилось, что кто-то забыл автомат у стены новостройки, под которую на мини-привале курсанты сбрасывали из уставших организмов лишнюю жидкость. Взвод нарушителя полным составом бросился на поиски, а мы стояли на ледяном ветру, остывали и все сильнее хотели спать, и лишь курящие обманчиво согревались табачным дымом. Скучная казарма с панцирными сетками кроватей и тумбочками, выкрашенными в помидорный цвет, отсюда, с разбитой проселочной дороги, казалась сказочным дворцом.

Под визг тормозов рядом с нами остановилась черная «Волга», и с трудом выбравшийся из нее маленький толстый человечек в полковничьей шинели и роскошной папахе из светлого каракуля радостно увидел звезду майора на погоне Лыкова, омертвил его по стойке «смирно» и стал кричать прямо на этот погон. Поскольку в училище все начальники всегда кричали на подчиненных, то майор Лыков терпеливо и вроде бы безразлично выслушал речь полковника и повел его к «жигулям», в которых героически всю дорогу перемещались рядом с нами один из замов начальника училища и наш комбат.

Минут через пять колонну училища развернули и мы побрели уже знакомым маршрутом домой. Только на следующий день мы узнали, что сторож у строящейся многоэтажки на Оболони нашел автомат Калашникова с полной обоймой и отнес его в отделение милиции. Оттуда опытный дежурный сразу позвонил в штаб округа, и на этом наш марш-бросок закончился. Мы оказались на последнем месте среди всех военных училищ города. А еще у нас поговаривали, что количество звонков с жалобами в горком партии в ту ночь от жителей Подола превысило все мыслимые пределы.

Необычные люди

Все люди разные. Опровергнуть это утверждение невозможно. За время учебы мне встречались не просто разные, а очень необычные люди.

На курс старше нас учился курсант Ваня. Он был единственным из всего КВВМПУ, кто брил голову наголо. Для этого ему приходилось вставать на полчаса раньше всех, но он упорно вставал и брил, вставал и брил, аккуратно заклеивая порезы маленькими обрывочками газеты. У его койки постоянно стояли две здоровенные гири. Черная эмаль на них была намертво стерта на ручках. Ваня всегда ставил гири у кровати так, чтобы любой мог увидеть по отлитым на боку буквам и цифрам «24 ЭЗСО ц 5 р. 18», что это не просто какие-то гири, а полуторапудовые, то есть по двадцать четыре килограмма, и что он потратил на каждую из них пять рублей восемнадцать копеек курсантских денег, почти всю месячную стипендию. А четыре крупные буквы рядом с цифрами веса могли вызвать восторг только у тонкого знатока. «ЭЗСО» означало, что гири отлили на лучшем предприятии страны по их производству ‒ Экспериментальном заводе спортивного оборудования в городе Кирове. Как только заканчивались лекции и семинары, он бросался к этим гирям и беспощадно часами качал и качал и без того угрожающие бицепсы. Я так редко видел его без гирь, что иногда казалось, что он с ними родился и если их у него отобрать, то он попросту умрет. После училища он попал на Каспийскую флотилию, в туркменский город Красноводск, где базировался дивизион кораблей охраны водного района. Через несколько лет его перевели в Баку. Стояло обычное азербайджанское лето с тридцатью пятью градусами в тени, и весь политотдел ждал, когда же наконец появится новый сотрудник, чтобы свалить на него кучу дел. В один из таких раскаленных июльских дней дверь в комнату политотдела распахнулась непривычно резко и вовнутрь шагнул коренастый, похожий на квадрат старший лейтенант. Из-под фуражки на его до блеска обритой голове стекал пот и делал воротник кремовой рубашки таким же серым, как пятна на подмышках. В налитых кровью кулаках он крепко сжимал ручки двух пузатых черных портфелей из кожзаменителя.

‒ Прибыл для дальнейшего продолжения службы! ‒ грохнул он оперным басом, не выпуская портфели из рук.

‒ Это все твои вещи? ‒ удивленно спросил один из офицеров.

‒ Все, ‒ лаконично ответил Ваня, поставил портфели на пол, открыл их, и офицеры увидели, что в портфелях ничего не было, кроме двух гирь по двадцать четыре килограмма…

Курсант Сева наголо не брился и гирь никогда не касался. Почти каждую неделю в понедельник он приходил на училищную почту и отправлял посылку. В те годы ящики из фанеры продавались в любом почтовом отделении. Оставалось только заполнить его и отослать по нужному адресу. У Севы, как я уже сказал, это было обязательным почти еженедельным занятием. Никто даже представить не мог, что можно отсылать так часто в глухую волынскую деревню. Секрет открылся в тот день, когда Сева в один неудачный понедельник в спешке споткнулся о бордюр и выронил пакет, с которым шел на почту. На асфальт плаца сыпанули новые, явно почти не читанные книги: Дюма, Гюго, Хемингуэй, Пушкин, Шолохов, Беляев, Стругацкие, Евтушенко, сборник американской фантастики, словари, технические справочники. Кто-то сердобольный из нашего взвода помог ему сложить книги обратно в пакет и случайно развернул одну из них на семнадцатой странице. Там стояла печать библиотеки одного из киевских районов. Позже мы узнали, что Сева был записан во все библиотеки Киева и в каждое увольнение, вместо того чтобы гулять по городу и знакомиться с девушками, с немецкой педантичностью объезжал эти библиотеки по очереди, чтобы вынести на спине, где вроде бы вполне обычно пузырем оттопыривалась синяя курсантская форменка, очередной дефицитный том. Для не заставших то легендарное время поясню, что хорошие книги в так называемые застойные брежневские годы были огромной редкостью и шли чаще всего из-под полы. На полках открыто лежали только труды Ленина и прочих классиков марксизма, а также очень специфические издания типа «Справочник агронома» или «Импульсные схемы и устройства». Правда, в Киеве в книжных магазинах продавалась и вполне приличная классика на украинском языке, но мало кто стремился приобрести Шекспира или Лермонтова на мове, которую с непонятным упорством насаждали коммунисты. Самое поразительное состояло в том, что книгочеем Сева не был, учился средне и никогда ни в чем не выделялся. Друзей у него вроде бы не имелось, и потому ни один из нас, однокурсников, так и не увидел его легендарную библиотеку. Никто его за четыре года не сдал, и он уехал лейтенантом в какой-то отдаленный гарнизон, где, скорее всего, если и была библиотека, то в основном из собраний сочинений Ленина и трудов классиков марксизма. На связь с одноклассниками по училищу он не вышел ни разу. Только однажды в Интернете в девяностые годы я нашел упоминание о Севе. Его фамилия попала в криминальную сводку. У Севы угнали автомобиль…

Курсант Петя с первого курса увлекся историей немецкого подводного флота времен войны. Он завел толстую тетрадку на девяносто шесть листов и с нею объезжал библиотеки, музеи и архивы города в поисках фактов о гитлеровских асах подплава. Годы, потраченные им на такую необычную коллекцию, в наше время могли бы стать парами часов копания по сайтам Интернета. Но тогда не существовало ни виртуальных пространств, ни компьютеров, и Петя с неутомимым фанатизмом собирал и собирал факты о подводниках Третьего рейха. К концу второго курса у него уже хранились в портфеле не одна, а почти десяток тетрадей с густо исписанными страницами. Он знал наизусть бортовые номера, модификации и классы почти всех немецких лодок, бороздивших в предвоенные и военные годы просторы Атлантики, а их вообще-то было более тысячи. Он знал фамилии самых садистских командиров лодок, утопивших не один десяток гражданских судов чуть ли не всех европейских стран, США, Канады и ЮАР с тысячами ни в чем не повинных людей. Он совершенно не путался в количестве рыцарских крестов и знаков подводника с бриллиантами на груди у самых заслуженных командиров лодок. Он в деталях рассказывал о прорывах немцев в бухты канадцев и норвежцев, о расстрелах из орудий эстонских и шведских рыболовецких судов, о жестоких схватках с главными врагами в море ‒ англичанами. Он коллекционировал фамилии и факты как будто коллекционировал марки или значки. Петя был ходячей энциклопедией, но энциклопедией страшно специфической, потому что ни на одном экзамене эти знания ему не пригодились. Он жил одновременно в солнечном советском городе Киеве и в мрачных бетонных бункерах немецкого Гамбурга, из которых уходили в Северное море немецкие подлодки. Он словно бы изо дня в день проживал одну из прежних жизней, потерянную в море, потому что мало кто из немцев возвращался на тех лодках к родному причалу. Свои знания Петя иногда в запале выплескивал на нас в часы так называемой самоподготовки, и тогда его можно было заслушаться как опытного актера-чтеца. Чувствовалось, что он воспринимает ту эпоху в ореоле какого-то странного романтизма. Его спасло то, что об этом увлечении не узнало командование училища. Тогда бы Пете запросто пришили пропаганду нацизма. В наши годы его толстые тетради могли бы стать кандидатской, а возможно, и докторской диссертацией, но так и не стали. По распределению Петя попал на Север, в Кольскую флотилию, и офицерская служба заставила его забыть о странном увлечении…

Курсант Кока был высок, красив и безупречен как поручик Ржевский. От легендарного героя анекдотов его отличало отсутствие усов и совсем не дворянское прошлое. В увольнение он всегда выходил в форменке с наглаженными до остроты лезвия стрелками на рукавах, хотя по уставу они там не полагались. Его клешам позавидовал бы матрос Лом, верный помощник капитана Врунгеля. На правой стороне груди у Коки горел золотом знак суворовца, который он честно заслужил, и отливал серебром значок кандидата в мастера спорта, который он просто купил. На левой стороне груди красовался комсомольский значок с золотой лавровой ветвью и надписью понизу «Ленинский зачет». Никто за весь первый курс так и не узнал, где именно Кока сдал этот зачет, а он никому и не рассказывал. Целых три награды на груди делали Коку похожим на ветерана войны, хотя по возрасту ни на одной войне он, конечно же, не был. После третьего курса на правую сторону его груди добавился исключительно красивый бело-голубой знак «За дальний поход» и сделал Коку совершенно неотразимым. Добавьте к портрету нашего героя крупные, слегка вывернутые губы, верхняя из которых была чуть крупнее нижней и означала явно выраженную капризность, волоокие серые глазищи и странный для того времени купеческий пробор по центру головы, разваливающий ровно надвое каштановые волосы, и вы сразу поймете, насколько неотразим на танцах был Кока. Почти ежедневно он записывался у дневального на два часа ночи, натягивал на худые ноги треники, зашнуровывал китайские кеды с красными резиновыми кругами по бокам и такими же красными носами, накидывал какое-то подобие курточки и исчезал до самого крика дежурного по роте на подъем. Отсыпался он на лекциях. Если бы по этому виду спорта были чемпионаты мира, то Кока бы выиграл его с заметным преимуществом. Он мог спать с открытыми глазами и при этом не кунять головой. Он мог спать стоя в строю и, кажется, даже во время пробежки на утренней физзарядке.

Тайна Коки была проста ‒ по ночам он обегал женские общежития города и влезал через окна в комнаты к девушкам, с которыми познакомился на танцах или просто в городе. Дам с квартирами он всячески избегал, потому что в наличии квартиры у девушки уже было что-то теплое, семейное, а семью Кока заводить не собирался.

Он никому и никогда не рассказывал о своих ночных подвигах, лишь иногда томно вздыхал на самоподготовке: «Ах какая у новенькой фигурка! Не то что у худобы из соседней комнаты». За глаза про Коку говорили, что у него была почти сотня почитательниц таланта. Только к середине четвертого курса, когда город припорошило первым снежком и мы перешли с бушлатов на шинель, он вдруг загрустил и перестал записываться на два ночи. На тайный вопрос однокашника-суворовца Кока тихо ответил: «Лучшую девушку потерял. Из общаги кондитерской фабрики. Вышла замуж за капитана и уехала в группу войск в Германии».

Как ни странно, на выпуске из училища к нему не подошла с поздравлениями ни одна девушка. То ли они ему надоели, то ли он им…

Курсант Лёва очень любил конспектировать первоисточники классиков марксизма-ленинизма. Надо заметить, что в нашем училище вообще царил культ первоисточников. Каждая гуманитарная кафедра, а их было большинство, требовала на семинарах предъявлять преподавателям десятки законспектированных работ Ленина, Маркса, Энгельса, постановлений ЦК КПСС и материалов съездов и пленумов того же ЦК КПСС. Из роты в роту кочевали конспекты первых выпусков, на которых наши умные предшественники не оставляли своих фамилий. Любой мог написать на прямоугольной бумажечке свои ФИО, номер роты и класса и аккуратненько приклеить ее на обложку тетради. После сдачи зачета или экзамена конспекты перекочевывали в другую роту. Возможно, преподаватели все-таки начинали узнавать одни и те же конспекты, но сделать ничего не могли.

В отличие от большинства курсантов Лёва все делал сам. Часами на самоподготовке он конспектировал первоисточники и достиг в этом филигранных высот. Квадратики, кружочки и эллипсы красного цвета, внутри которых на желтом фоне фиолетовыми стержнями шариковых ручек вписывались цитаты из мудрой работы, к примеру, Ленина, нанизывались на синие или зеленые линии со стрелками и либо вздымались ввысь страницы, либо улиткой раскручивались по ней. Абстракции Кандинского и Пикассо смотрелись откровенной мазней рядом с работами Лёвы. Даже тяжелейший для конспектирования труд Ленина «Материализм и эмпириокритицизм» он сумел превратить в изящное мозаичное полотно, использовав набор японских фломастеров на двенадцать цветов из валютного магазина «Альбатрос» в Севастополе.

Звездный час Лёвы наступил после двадцать пятого съезда КПСС. В первый день его работы 24 февраля 1976 года по громкой трансляции, выведенной не только на плацы обеих территорий, но и по всем спальным помещениям рот, шла трансляция отчетного доклада ЦК КПСС. Знакомым глухим голосом под характерное причмокивание Леонид Ильич Брежнев часами зачитывал длинные скучные фразы, прерываемые долгими, а иногда и продолжительными аплодисментами. Появившийся на следующий день номер газеты «Правда» с полным текстом доклада сразу стал частью жизни Лёвы. В новенькой тетради на девяносто шесть страниц он конспектировал доклад, превращая скучные слова Леонида Ильича в торжество кубизма и игры цветов. Японские фломастеры творили чудеса. Таких оттенков и переходов цветов невозможно было добиться обыкновенными карандашами фабрики Сакко и Ванцетти. Вклеенные в конспект фотографии из «Правды», «Известий», «Труда», «Комсомольской правды» и «Красной звезды» придали тетрадке вид отдельного номера иллюстрированного журнала. Видимо, Лёва был не один в своем рвении, потому что в марте сразу после окончания работы съезда в училище был объявлен конкурс на лучший конспект его материалов. Выиграл его, естественно, Лёва, за что получил грамоту с барельефом Ленина, гербовой печатью и автографом адмирала, начальника училища. Наша газета «Политработник флота» посвятила победителю заметку на десять строк.

По прошествии более тридцати лет после того события кто-то из однокашников напомнил Лёве о конспекте и победе, но он сказал, что ничего подобного не было и что он вообще в душе был противником советского строя. Ему, ставшему в переломные девяностые коммерсантом, не хотелось иметь ничего общего с тем наивным Лёвой, который мог потратить кучу времени и сил ради того, чтобы получить грамоту с печатью и росписью адмирала…

В училище была штатная рота обеспечения. Матросы срочной службы, призванные на три года, как и на любом флоте, обеспечивали самые разные стороны курсантской жизни. Шутники говорили, что среди этих ста человек было только три настоящих моряка, потому что имели дело с водой. Один служил банщиком в небольшой училищной бане, второй был сантехником, а третий мыл стаканы в училищном буфете в циркульном здании. После занятий я почти каждый день забегал в этот буфет и до сих пор помню свой рекорд первого курса, когда под бутылку кефирчика приговорил десять пирожков с повидлом.

Каждый раз через приоткрытую дверь в посудомойку я видел этого худенького, почти прозрачного морячка в застиранном белом фартушке, который с невозмутимой терпеливостью робота мыл и мыл тарелки, стаканы, ложки, вилки и кастрюли в огромном алюминиевом баке, протирал их вафельным полотенцем и аккуратно складывал на стол. Его призвали осенью того же семьдесят третьего, в который мы поступили в училище, и через три года, когда мы уже носили четыре птички на левом рукаве и вместо училищного буфета ходили в разные кафе города, я впервые увидел этого морячка не через полуоткрытую дверь. Он стоял в группе моряков, уволенных в запас, на улице возле училища и выглядел уже совсем не прозрачным и жалким. На его парадной синей форменке в лучах полуденного солнца сияли знаки специалиста первого класса и «За дальний поход». Мастер помывки тарелок, доблестно отстоявший три года в посудомойке, оказывается, бороздил просторы Мирового океана и даже получил классность, которую на кораблях к концу службы имели единицы. Я представил, как он будет заливать девушкам в своем селе о героических походах на атомной подводной лодке или крейсере, которые он в лучшем случае мог увидеть на фотографиях в какой-нибудь аудитории, и мне почему-то стало жаль его. Еще сильнее, чем в те дни, когда он на моих глазах с обреченным лицом мыл стаканы в училищном буфете…

Все люди разные. Жизни одних хватит на увлекательный роман, других ‒ на коротенький рассказик. Тут уж как кому повезло. Рассказ все-таки легче прочесть, чем роман.

Курсантское счастье

Главное счастье человека ‒ в незнании своего будущего. Оно позволяет строить планы.

Курсантское счастье проще и прозаичнее счастья общечеловеческого. В мои годы оно состояло в умении сдать на экзамене посредственные знания на «хорошо» и «отлично», в непопадании в наряд на Новый год, в ловкости ухода от патруля на узкой улочке, в том, что именно тебя в клубе пригласила на белый танец симпатичная девчонка, в лишнем часике сна по воскресеньям, в шитых курсовках и погончиках, добытых на практике в ларьке на причале, в значке «За дальний поход», который ощущался орденом на груди, в увольнении вне очереди, в горячем пирожке и стакане сметаны в училищном кафе, в дальнем заграничном походе, который казался фантастикой для курсантов сухопутных, летных и вообще всех других училищ. Каждый прошедший военно-морские альма-матер может продолжить этот список до бесконечности.

И все-таки главное счастье лично я испытывал в отпуске. Я шел по родному шахтерскому поселку в форме номер два (белая форменка, белая бескозырка, синий гюйс с полосками, черные брюки, уголок тельняшки на груди) и ощущал себя супергероем. Так может чувствовать только чемпион, идущий по красной дорожке к пьедесталу почета, чтобы получить вожделенный кубок. Или медаль. В день приезда в отпуск в Донецк я был не таким как все, и эта исключительность, эта избранность наполняла душу невиданным счастьем. Неожиданная встреча со злым парнишкой, который частенько встречался мне по пути в школу и который почти всегда задирался, а один раз даже ударил меня в грудь, действует как волшебство. Вместо шага ко мне он делает шаг назад, а по лицу вместо злобы и жажды драки проносится волна удивления, быстро сменившаяся чем-то похожим на отчаяние. Военно-морская форма защитным коконом окружает меня, отшвыривает его, и я, даже не пошевелив пальцем, выигрываю схватку. Я иду дальше, к родному дому, со мной здороваются совершенно незнакомые люди, и я в ответ им тоже желаю здоровья.

Курсантский отпуск ‒ это царство счастья. Если в иных мирах люди могут вновь проживать избранные дни, я бы повторил отпуск в Донецке на старших курсах. Августовское солнце заливает мир до краев, мы идем с невестой по улице Артема, центральной магистрали города, прямой как стрела. В детстве она казалась длинной-длинной, а теперь заканчивается уже через полчаса ходьбы, и мы поворачиваем назад, чтобы еще раз пройти мимо миллионов роз, высаженных на клумбах, площадях и в скверах центра. Мы уже пересмотрели все фильмы во всех кинотеатрах Донецка, посетили все кафе-мороженое, и нас несколько раз сфотографировали на улице мастера из разных ателье и сунули мне в руку бумажечки квитанций, похожие на трамвайный билет, с просьбой забрать свои фото по такому-то адресу. Это было счастье объятий, поцелуев и ощущения, что ты вот-вот оторвешься от грешной, прогретой за день донецкой земли, поднимешься ввысь над желтыми огнями родного города и станешь чем-то большим, чем просто человек. Это было счастье любви, самая жгучая, самая пьянящая форма счастья. Мы пили его и не могли напиться. Наверное, потому, что подобную жажду невозможно утолить.

Время ‒ это ветер, уносящий все, что попадается ему по пути. Он унес и те прекрасные дни. Они остались только в фотографиях, которые я все-таки забрал из ателье. На них ‒ два абсолютно счастливых человека на улицах самого прекрасного города в мире, на них ‒ юность, которая тогда казалась бесконечной, а теперь ощущается исчезнувшим счастьем, которым ты так до конца и не насладился.

С годами я понял, что в состоянии сильного, значимого счастья мы максимально уязвимы. Что-то отлетает в стороны из нашей привычной защиты и мы с трудом можем противостоять разлитому вокруг злу.

И все равно мы гонимся за миражом счастья, даже не задумываясь о том, заслужили ли мы его. Мы требуем его ежедневно, а оно почему-то не приходит. Или приходит робко, по крупицам. Может быть потому, что планета слишком велика и счастья на всех не хватает, а может потому, что на земле есть равновесие и если кому-то стало хорошо, то другому в эту минуту хуже некуда. Счастье ‒ это нечто из невидимого мира, и нам не дано понять то, что не потрогаешь руками.

Предел курсантского счастья ‒ превратиться из блеклой гусеницы-курсанта в прекрасную бабочку-лейтенанта. Для этого мы растрачиваем годы, наполненные испытаниями, разочарованиями и неосуществленными мечтами, заучиваем кучу научных штампов, цифр и формул, которые никогда не пригодятся в реальной службе.

А может, сама жизнь, которая нам дана, это и есть высшее счастье?

Сорок четыре тысячных

Советское время ‒ эпоха бесконечного социалистического соревнования. Шахтеры перевыполняли спущенные им сверху нормы в разы, строители возводили дома за месяц вместо двух, а свекловоды каждый год выращивали все больше и больше свеклы с одного гектара.

В училище у соревнования были более неконкретные формы. Конечно, в нем учитывались опоздания из увольнения, попадания на гауптвахту, задержания в пьяном виде и сон на дежурстве, но главной все-таки была успеваемость. Средний балл за экзамен считался мерилом всех мерил. Он выводился за один экзамен, за сессию, за год, за класс, за роту, за курс, что позволяло командирам на подведении итогов долго и нудно называть цифры, которые мы тут же забывали.

Передовиков всегда и везде назначали. Не было исключением и наше училище. В роте с первого семестра передовиками назначили второй класс. Отстающим ‒ четвертый. В итоговом осадке к выпуску мы получили три золотых медалиста во втором классе и ни одного в четвертом. Ни одного не оказалось после обучения и у нашего третьего класса, хотя мы почти все время числились вторыми в соревновании. Наверное, так долго грелись в серединке, что расслабились.

В начале четвертого курса подули какие-то новые ветра, и нашего нового старшину класса, которого мы в соответствии с первой половиной его украинской фамилии называли Мартыном, троечника и совсем не передовика по душевному складу, заставили выступить на партсобрании и вызвать на соревнование второй взвод, то есть оттеснить его с первого места в роте, что уже само собой выглядело нереально.

Зимняя сессия четвертого курса состояла из пяти экзаменов, из которых самым легким выглядела физическая подготовка, состоящая из гимнастических, беговых и плавательных испытаний. Уставы, научный коммунизм и политическая экономия смотрелись солиднее. Неприступной крепостью ощущался экзамен по техническим средствам кораблевождения. Судя по семинарам, страшней этого предмета мы еще не встречали. ТСК выглядели исчадием ада даже по сравнению с теоретической механикой и основами радиоэлектроники.

К последнему экзамену сессии мы опережали второй класс почти на два десятых пункта по общему баллу, что было довольно существенно, но их ждали всего лишь уставы, а нас технические средства кораблевождения. Это напоминало состязания по спортивной гимнастике, когда у одной команды остается приносящий больше всего баллов прыжок, а у других ‒ конь, на котором легче легкого запороть мах касанием ноги об этого самого коня.

Черноусый худенький Мартын без труда нашел контакт с таким же черноусым старшим мичманом, лаборантом кафедры ТСК, собрал с нас деньги на подарок с градусом, вручил его где-то в городе, и после этого каждый учил только один билет.

Экзамен начался с того, что старший мичман, помогавший преподавателю разложить билеты тремя рядами на столе, выскользнул из аудитории к нам и сунул в потную ладонь Мартыну схему раскладки. Через пару минут уже все знали, на каком месте лежит именно его билет.

Сквозь оставшуюся щель Мартын удовлетворенно изучил стол, на котором все так же тремя ровными рядами лежали билеты, крупную, по-борцовски скроенную фигуру преподавателя с ровненькой тонюсенькой ниточкой черных усиков чуть выше губы и почему-то почувствовал какое-то спокойствие в душе именно от вида этих усиков.

‒ Полный порядок, ‒ повернул он к нам чернявую, сдавленную в висках голову. ‒ Кто первый по списку?

‒ Я иду, ‒ вскинул руку невысокий рыжий Валера, который вчера вечером на жеребьевке вытянул номерок с коряво нарисованной единичкой.

‒ Ты когда-нибудь первым ходил?

‒ Ни разу, ‒ со вздохом произнес Валера, и никто не понял, радуется он тому, что ни разу не шел первым, или горюет.

‒ Если что не так, не лезь первым отвечать, пропусти кого-нибудь. Понял?

Кивком Валера сэкономил слова.

‒ Билет-то хоть выучил?

‒ Да. У меня и шпора, если что, есть.

‒ Шпорой не свети. Только в крайнем случае. Надо четверку получить.

‒ Ты же знаешь, что у меня одни тройки в дипломе.

‒ Знаю. А сейчас надо.

‒ А если… Ну…

‒ Никаких если! Место своего билета помнишь?

‒ Да. Помню. Билет номер четырнадцать. Первый слева в среднем ряду.

‒ Тогда вперед! ‒ кивнул Мартын на дверь.

Приоткрыв ее, Валера скользнул вовнутрь, обвел взглядом гирокомпасы, эхолоты и другое мудреное флотское железо, которые, собственно, и составляли предмет ТСК, остановился на необъятной черной тужурке преподавателя и издалека спросил у нее:

‒ Разрешите взять билет?

Капитан 2 ранга, одиноко сидящий за столом, долгим взглядом изучил вьющиеся волнами рыжие волосы на округлой голове курсанта, глубокие оспины на щеках, усики непонятно-бледного цвета, растущие клочками, курсовку четвертого курса, которая смотрелась какой-то огромной на маленьком рукаве Валеры, сощурился и съязвил:

‒ А с такого расстояния дотянетесь?

Рыжий Валера сделал три вялых беззвучных шага к столу и еще раз спросил:

‒ Разрешите?

Резкое «Нет!», сорвавшееся из-под ниточки усов, омертвило руку Валеры ровно над первым билетом слева в среднем ряду.

‒ Подождите, ‒ посмотрел почему-то вставший преподаватель на подрагивающие пальцы с рыжими веснушками.

За спиной Валеры зловеще прохрустела дверь. Он обернулся и поневоле шагнул в сторону, пропуская капитана 1 ранга Соколова, начальника кафедры ТСК. Он был так же широк, как и его подчиненный, сидящий за столом, но смотрелся гораздо старше. Лысина уже убила половину волос на его округлой голове, а взгляд был холоден, как нож, которым Валера, штатный художник-оформитель роты, разрезал ватман.

‒ Еще не начали? ‒ спросил Соколов у подчиненного и безо всякого ответа шагнул к столу, опустил на него увесистые, красные от мороза ладони и перемешал билеты.

Валера в секунду стал алым, как ладони начальника кафедры. Он не успел заметить, куда скользнул первый билет слева в среднем ряду. Он смотрел на странную композицию, получившуюся после шутки начальника кафедры, и каждый билет казался ему своим.

С перелетевшим до самых висков и больно бьющимся там сердцем Валера взял билет, который более других выглядел бывшим первым слева в среднем ряду, и с ужасом увидел, что не угадал. Взгляд наткнулся на слово «девиация» в первом вопросе, и уже от одного этого Валера ощутил собственное бессилие перед двумя огромными черными тужурками преподавателей, на которых было столько орденских колодок, что, кажется, обыкновенному офицеру и не заслужить за три жизни.

‒ Билет номер восемь! ‒ на всю аудиторию за него прокричал страх.

‒ Не нервничайте, ‒ по-своему понял вопль капитан 2 ранга с усиками, протянул Валере чистый лист бумаги и показал на пустой стол, на котором одиноко лежала шариковая ручка траурного черного цвета.

Услышавший нештатный номер билета Мартын чуть приоткрыл дверь, с ужасом расширил глаза от вида слипшихся в кучу билетов, обернулся к курсантам и прохрипел:

‒ Порядок захода меняется. Преподы перемешали билеты. Где «танкисты»? ‒ Наткнувшись на меня взглядом, он приказал: ‒ Вторым идешь ты. Пишешь себе и Валере. Потом ты, ‒ показал он на знак «За дальний поход» на груди старшего курсанта Шурика. ‒ Будешь писать билеты двум следующим. Ему, ‒ кивнул он на матерого троечника-баскетболиста. ‒ И ему, ‒ сказал он вообще непонятно о ком.

«Танкистами» с первого курса в роте звали отличников. При заходе на экзамены каждый из них брал на себя одного-двух бывших служивых, которым мудреные точные науки давались наиболее тяжело, и писал им ответы, а то и решал задачи. По своему билету «танкистам» чаще всего приходилось отвечать без подготовки.

‒ Стоп! ‒ неожиданно остановил меня у самой двери за рукав Мартын. ‒ У тебя какой был билет по плану?

‒ Двадцать второй, ‒ ответил я, неприятно ощущая костистые пальцы старшины.

Хотелось вырвать рукав из-под этих цепких пальцев, но Мартын сам разжал их, обернулся и спросил сразу у всех:

‒ Чей был восьмой билет?

‒ Восьмой ‒ это мой, ‒ недовольно ответил бывший нахимовец и тоже по совместительству «танкист» Серега.

‒ Тогда ты идешь вторым, ‒ плечом сдвинул меня Мартын в сторону. ‒ Шпора есть, Серега?

‒ Нету. Я и так все помню.

‒ Помню-помню! Я маму родную уже плохо помню! Писать надо было! Ладно, все! По памяти накатаешь Валерке. Свой билет ты и так ответишь. Пошел! ‒ легко распахнул он увесистую белую дверь, возможно, висящую еще со времен духовной семинарии и потому перевидавшую и не такие трагедии на экзаменах.

Нахимовец Серега бодрым строевым шагом прогрохотал по дощечкам имперского паркета и стал кричать доклад о прибытии, а Мартын торопливо захлопнул дверь и приказал ближнему к себе курсанту:

‒ Хватай бумагу и пиши новый порядок захода. В каждой пятерке по два «танкиста». Шпоры сдать мне…

Через полчаса выяснилось, что маневр спасал слабо. Соколов штамповал тройку за тройкой, и мечта Мартына о паре дополнительных дней к отпуску за выигранное соревнование таяла весенним снегом. Он становился все серее и серее, орал на нас, собрался пойти и набить морду старшему мичману, но его отговорили.

Разведчик, посланный на экзамен второго класса, принес необычные вести. Какой-то принципиальный преподаватель топил второй класс и грузил тройки и четверки за уставы, которые мы прошли неделю назад с неплохим баллом в четыре целых и двадцать четыре сотых. Скорее всего, это была месть за залеты. Перед самым экзаменом кандидат на медаль из второго класса опоздал из увольнения на пятнадцать минут и так дыхнул перегаром на дежурного по училищу, что тому стало дурно. Единственная четверка по уставам навеки уничтожила его мечты о медали. Еще один передовик из лучшего класса роты пришел из увольнения без головного убора, что приравнивалось к утрате оружия на фронте, и тоже не смог сдать сессию на традиционные пятерки.

Еле-еле выпросивший тройку рыжий Валера сидел за одним из столов в аудитории ожидания и ощущал себя отличником. Он с усилием пытался забыть страшное слово «девиация», которым десять минут его пытали преподаватели. Валеру посадили за новый список захода, и теперь он красивым чертежным почерком вписывал оценки рядом с каждой фамилией и тут же сбоку выводил изменившийся средний балл. А он все падал и падал. На каждую пятерку приходились две-три тройки. Обычные прежде четверки смотрелись бриллиантами редчайшей огранки. Их почти не было, словно Соколов вознамерился доказать, что в мире нет золотой середины, а есть только две истины ‒ хорошо и плохо. Черное и белое. День и ночь.

По приказу Мартына из библиотеки принесли два учебника по техническим средствам кораблевождения. Шпоры по остающимся билетам писались тут же, рядом с Валерой. А он все считал и считал после каждого вышедшего на свободу из-за белой двери, а на другом листке записывал принесенные разведчиками оценки второго класса. Почти два десятых пункта нашего преимущества истаивали на глазах. А Соколов все шутил и шутил. Сначала «танкисту», то есть явному отличнику, он влепил тройку, а через полчаса закоренелому троечнику поставил пятерку.

Последними всегда сдавали экзамен старшины. Во втором классе это был парень, который с первого курса шел на медаль, считался лучшим младшим командиром не только роты, но и курса, и уже носил на погончике продольную лычку главного корабельного старшины, а значит, стопроцентно должен был получить отличную оценку. Наш Мартын старшиной считался свежим, имел всего две тоненькие лычки на погончике и успел до назначения на должность за три года насобирать коллекцию из двадцати троек. Соколов, который всегда пролистывал зачетку перед тем, как ставить отметку, ни за что бы не поставил ему пятерку.

Разведчик принес новость, что у второго класса зашел последний отвечающий. Валера быстро приплюсовал второму классу пятерку, сложил, разделил, получил средний балл, и по всему вышло, что оставшиеся перед последним заходящим сорок четыре тысячных нашего преимущества превратились в шесть тысячных проигрыша.

Мартын был обязан получить пятерку, что в его курсантской жизни до этого случалось только на физподготовке, зло скользнул черными глазищами по бумаге, скомкал ее, швырнул в урну, потрогал карман брюк, в котором неощутимо лежала шпора, написанная «танкистом» на оставшийся билет, и пошел на подвиг за белую дверь.

Примерно через полчаса он приоткрыл ее, скользнул боком в щель, посмотрел на нас каким-то долгим странным взглядом и врезал ногой по стоящему на его пути стулу. Тот, пролетев пару метров по проходу, врезался в коленку Валере.

‒ Ты что, с ума сошел? ‒ подкинула боль Валеру. ‒ Я же не железный!

‒ Козел! ‒ явно оценил Соколова, а не Валеру раздраженный Мартын. ‒ Три балла!

Соревнование со вторым классом на какое-то время увлекло нас, но после такого фиаско азарт ушел и курсанты потянулись из аудитории.

‒ Учебники сдайте, ‒ в спину выходящим вяло приказал Мартын.

Сквозь них протиснулся в комнату из коридора старший курсант Шурик, который всегда знал все последние новости, хотя и сам не понимал, зачем ему это нужно, и прокричал:

‒ Мужики, а во втором классе старшину еще час назад зачем-то вызвали к комбату и он сдавал экзамен не последним, а в середине списка. А последний…

‒ Что последний? ‒ напрягся Мартын.

‒ А последний получил три балла, ‒ негромко, словно величайшую мировую тайну, выдал новость Шурик.

Мартын бросился к урне, рывком достал оттуда бумагу с расчетами Валеры, развернул, разгладил на столе тыльной стороной ладони и ткнул ему под нос:

‒ И что это значит, считала?

Ласково потирая ушибленную коленку, Валера посмотрел на низ бумаги и тихо пояснил:

‒ А чего тут считать? Раз у них и у нас по трехе, значит, ничего не изменилось. Значит, мы выиграли. Сорок четыре тысячных. Как были, так и остались.

‒ Ура, ‒ тихо сказал Мартын.

‒ Ура! ‒ криком ударили по стенам не успевшие покинуть кабинет курсанты. ‒ Ура! Ура!

Белая дверь экзаменационной аудитории в секунду сменилась на две испуганные фигуры в черных тужурках.

‒ Что случилось? ‒ раздраженно спросил Соколов.

‒ Сорок четыре тысячных! ‒ в ответ заорал Мартын.

‒ Как… какие сорок четыре тысячных? ‒ ничего не понял хозяин гирокомпасов и эхолотов.

‒ Мы выиграли! ‒ не сдержался Мартын и чуть не обнял Соколова.

В его чернявой голове пульсом билась одна и та же мысль: «Плюс двое суток отпуска! Плюс двое суток!»

Когда мы вернулись из короткого зимнего отпуска, алый вымпел «Победителю социалистического соревнования» с ленинским бородатым профилем висел на стене в нашем классе самоподготовки. А Мартын приехал из отпуска через двое суток после нас и больше уже никогда не получал троек. Впрочем, на последней, восьмой сессии это не играло никакой роли, потому что на этом социалистическое соревнование закончилось и нас ждали только офицерские отпуска.

Мы живем трижды

Последний июнь в училище выдался холодным и дождливым. Город оплакивал прощание с нами. Город знал, что многие из нас никогда сюда не вернутся.

Только в двадцатых числах выглянуло солнце и высушило асфальт, дома и деревья. Город свыкся с мыслью, что прощание неизбежно, и разрешил нам еще несколько раз пройтись по его улицам.

В одно из последних увольнений на четвертом курсе я поднялся к Андреевской церкви, обогнул храм и остановился у чугунной решетки ограды. Внизу лежал Подол. Он был похож на музейный макет из крохотных домиков. Отсюда почему-то показались такими же мелкими наши курсантские страсти, заботы и ожидания. Мир, уменьшенный расстоянием, вызывал сочувствие.

‒ Прощаешься с училищем?

Вопрос заставил повернуться влево. У чугунной ограды стоял лысый мужчина лет пятидесяти в синем костюме и белой рубашке без галстука. Грустные зеленые глаза и длинный, чуть раздвоенный на конце нос я видел впервые, но вопрос был задан таким тоном, словно мужчина давно знал меня.

‒ Не удивляйся, ‒ продолжил он. ‒ Я сам такую форму носил. Только четыре курсовки на ней не было. Мы учились там три года, ‒ кивнул он на белую колоннаду нашего выгнутого корпуса и протянул мне ладонь: ‒ Илья Донцов, выпуск второго военно-морского политического училища пятьдесят шестого года.

Его рукопожатие оказалось жестче голоса. Между нами лежала вечность. В год его выпуска из училища я только родился.

‒ У нас на старших курсах хватало курсантов с орденами и медалями. Два Героя Союза было. Военное поколение.

Он обвел взглядом тесно сбившиеся дома на Подоле и, явно поймав какое-то воспоминание, спросил:

‒ У вас же теперь разрядов нет? Верно?

‒ Каких разрядов? ‒ не понял я.

‒ У нас по выпуску многое зависело от того, по какому из трех разрядов ты заканчивал бурсу. Если отличник или хорошист с одной-двумя четверками, то выпускаешься по первому разряду и получаешь право выбора не только флота, но и должности, а если по третьему разряду отучился, то есть еле-еле, то могли и младшего лейтенанта присвоить в воспитательных целях, а еще похлеще ‒ дать должность совсем не по той профессии, которую три года осваивал.

‒ Нет, у нас такого нет. И профессия в дипломе только одна.

‒ А у нас было три взвода в каждой роте. Первый взвод ‒ политработники, второй ‒ журналисты, третий ‒ культпросветработники. Ты тоже со службы? ‒ обратил он внимание на три лычки на моем погончике под якорьком.

‒ Нет. Я после школы. Нам всем перед выпуском дали старшинские лычки.

‒ Может, и хорошо, что у вас только одна профессия. Я три года на журналиста учился, а в кадрах сказали, что в газетах мест нет, и отправили замполитом на тот же Север, откуда я приехал, на тралец. Нахлебался я на политработе по кораблям, пока на берег в политотдел не попал. Потом уже легче пошло. Все-таки берег есть берег. Универ закончил заочно, «поплавок» получил, ‒ показал он на синий ромбик на лацкане пиджака. ‒ Нам ведь после бурсы никаких значков не выдали. Хотя могли бы, как в любом среднем училище минобороны, дать «бычий глаз».

‒ Это с буквами ВУ?

‒ Нет. Знаки с ВУ стали выдавать с пятьдесят восьмого года. А до этого пехоте, кавалеристам, танкистам да и вообще почти всем подряд вручали примерно такой же знак с красным знаменем и лавровым венком, только в середине вместо двух букв была эмблема их рода войск. А моряков обошли. Мозгов не хватило якорь внутрь поместить.

По странному напору Донцова чувствовалось, что он давно хотел выговориться, но, как всякий человек, выросший в сталинскую эпоху, долго держал это в себе.

‒ Здоровье подвело меня, ‒ поделился он главной болью. ‒ Военное детство сказалось, флотский комбижир, начальники, которые могли твои нервы годами наматывать на кулаки. Списали капитаном третьего ранга лет семь назад. Вернулся в родное Подмосковье. Взяли на работу в институт военной истории. Защитил кандидатскую. Сейчас набираю материал на докторскую. Из-за нее сюда и приехал. Неделю сидел в архиве, пожелтевшие бумажки перебирал, а потом решил к старой бурсе пройти. Знаешь, я ведь здесь с выпуска не был. Сейчас стою, смотрю вниз и все равно нет сил к тем колоннам спуститься. Боюсь расстроиться. Как писал Геннадий Шпаликов, «По несчастью или к счастью, истина проста: никогда не возвращайся в прежние места». Да и не пустит меня никто вовнутрь. Там же дежурные стоят. Верно?

‒ На главном входе ‒ КПП-1. Наряд без разрешения дежурного по училищу никого на территорию не пропустит.

‒ Вот видишь. Может, и к хорошему это. Не буду свою вторую жизнь тревожить.

Видимо, я не смог скрыть удивление, потому что он тут же объяснил:

‒ Я за долгие годы понял, что на самом деле мы живем трижды. Первый раз по-настоящему. Второй раз в своих воспоминаниях. А третий ‒ в воспоминаниях других. Как ни странно, все три жизни получатся разными. В первой мы уже ничего не исправим. Во второй упорно ищем события, которые мы бы изменили, хотя изменить ничего не можем, а в третьей… Третью еще нужно заслужить.

Он снова протянул широкую, чуть подрагивающую ладонь. Только сейчас я заметил татуировку якоря между большим и указательным пальцами.

‒ Это еще на срочной, ‒ тоже заметил мой быстрый взгляд Донцов. ‒ Ошибки молодости. Желаю лейтенантского терпения, старлейской мудрости и капитан-лейтенантской удачи. По нынешним временам, если дураком не будешь, до капраза дорастешь. Надеюсь, тебе еще встретится по службе кто-нибудь из наших трехгодичников. Он уж точно не обидит.

Донцов спустился от храма по металлической лестнице на Владимирскую и, не оборачиваясь, пошел прочь. Тогда я не придал значения его словам, а они оказались пророческими.

Через два года я попал служить в газету «На боевой вахте» Крымской военно-морской базы Черноморского флота, которая подчинялась политотделу во главе с капитаном 1 ранга Федором Ивановичем Кантуром. Невысокий, крепко сбитый кубанский казак с сократовской лысиной, он слыл любимцем гарнизона, потому что сумел подружиться со всеми окрестными председателями колхозов и организовать шикарное снабжение магазина и небольшого местного рынка у остановки автобуса. Нашим овощным ярмаркам, организованным все тем же Кантуром, на День флота в конце июля завидовал Севастополь.

В один из пасмурных февральских дней я нес дежурство по политотделу и беспрерывно отвечал на звонки из подчиненных частей. Неожиданно в дежурку зашел Кантур, показал рукой, чтобы я не вставал, сел на диван напротив меня и сказал:

‒ А меня ведь, Игорь, на журналиста во втором военно-морском учили. В тех же зданиях, что и тебя, на Подоле в Киеве. Правда, только один год. Училище закрыли, а нас на два последних курса перевели в Ленинград, в первое военно-морское политучилище имени Жданова. Мог, как ты, газетчиком служить, умные статьи писать. А распределили на Тихоокеанский флот, на партполитработу. На этом моя журналистика закончилась.

Слеза скользнула по его щеке, и я поневоле встал. Он тоже встал, повернулся к окну, за которым бесновался обычный донузлавский ветер, выгибающий оконные стекла как бумагу, и тихо сказал:

‒ Мне контр-адмирала присвоили. Только что из Москвы позвонили. А мать… Мать так и не узнала. Она неделю назад умерла…

Он первым поделился со мной, дежурным, двумя новостями: хорошей и грустной. Он увидел во мне не подчиненного, а однокурсника по училищу, хотя между нами лежали годы и годы.

Курсанты не влюбляются по пятницам

Говорят, что если ты выбрал, то это еще не значит, что тебя тоже выбрали.

Бывший нахимовец Серега считал себя взрослым. Уже в первые дни учебы он перед всем классом заявил, что женится после третьего курса.

Командование училища тоже считало, что холостой лейтенант ‒ потенциальный предатель Родины, а потому широко практиковало встречи с организациями, состоящими из девушек. Эти мероприятия громко назывались «укреплением шефских связей». На первой из них с работницами кондитерского комбината курсанты нашего класса терпеливо посмотрели топотушное выступление артистов художественной самодеятельности в шароварах и вышиванках, съели все конфеты и куски торта «Киевский» на столах, вяло потанцевали и вернулись в роту.

Следующий визит в медучилище получился еще скучнее. Конфетами и тортами будущие сестрички похвастаться не могли, а таблетки и уколы здоровым парням не требовались.

В музыкальном училище было уже веселее, потому что девчонки не только сыграли что-то классическое на скрипках и флейтах, но и оказались на порядок симпатичнее кондитеров и медичек. Бывший нахимовец и красавец Серега запал на одну из них, чем-то неуловимо похожую на Одри Хэпберн из фильма «Римские каникулы», но она все время выбирала на белый танец вполне среднего по росту и внешности Илью, а не высокого и смазливого Серегу, а при расставании даже оставила Илье свои координаты.

На следующий день бледный после бессонной ночи Серега подошел к Илье и прямо спросил:

‒ Ты к ней пойдешь на свидание?

Илья достал из бездонных курсантских карманов листок с номером телефона и адресом девчонки, а поскольку в его ближайших планах не было горячей любви и быстрой свадьбы, протянул его Сереге:

‒ Дарю…

Серега, как и обещал, женился после третьего курса. Это была именно та девушка из музыкального училища. Год они прожили вроде бы счастливо, а потом она не поехала за ним к новому месту службы в Севастополь, потому что посчитала его сущей дырой по сравнению с Киевом. Через несколько лет они развелись, и Серега пошел по рукам.

Через тридцать лет на юбилее выпуска в тогда еще тихой и не опаленной майданом столице Украины приехавший из Москвы Илья в холле гостиницы встретился с живущим в Киеве Сергеем. Тот, уже заметно пополневший, полысевший и осевший ростом, высказал тоже полысевшему и тоже пополневшему Илье главную боль:

‒ Если ты не в курсе, я был женат пять раз. Но это в прошлом. Теперь у меня молодая жена и сын, ‒ похвастался он.

Илья промолчал, потому что женился только раз и не мог понять, радуется или горюет Серега. А по большому счету, ему было все равно, что он чувствует, потому что та девушка с танцев в музыкальном училище оказалась единственной ощутимой точкой пересечения их судеб…

Говорят, что сердцу не прикажешь.

‒ Брехня, ‒ сказал по этому поводу курсант выпускного курса Виктор своему брянскому земляку курсанту третьего курса Андрею. ‒ Я вот нашел генеральскую дочку, женился и теперь по распределению еду в Ленинград комсомольцем в политотдел училища подплава. Через пару лет получу квартиру, а там видно будет.

‒ Так ты ее… не того? ‒ не совсем понял Андрей.

‒ Вообще не того. Ни капельки. Зато не буду по дырам жизнь растрачивать. А то женитесь непонятно на ком, а потом служите непонятно где.

За спиной Виктора на трехметровом белом панно в училищном кафе стоящая на причале девушка махала платком уходящей вдаль дизельной подводной лодке. Ветер рванул вправо ее короткую юбчонку, показав довольно стройные ножки, и Андрей сразу вспомнил, что у его Верочки в родном брянском Трубчевске они такие же красивые.

‒ Ты в курсе, что курсанты не влюбляются по пятницам? ‒ на правах старшекурсника по-учительски назидательно спросил Виктор.

‒ По пятницам?.. С чего ты взял?

‒ Потому что в пятницу нет увольнения, ‒ удовлетворенно откинулся он на спинку стула.

‒ А если в отпуске? ‒ посмотрел на стройные ножки девчонки на панно Андрей.

‒ Ты что, в пятницу влюбился?

‒ Не знаю, ‒ честно ответил Андрей. ‒ Я не помню, какой день был.

‒ Отпуск не в счет. Там мы на время становимся обыкновенными гражданскими людьми. Я один раз чуть не забыл, что отпуск закончился и пора в бурсу уезжать.

‒ Ну если не считается…

Андрей собирался с мыслями, чтобы еще раз чем-то возразить, но Виктор опередил его:

‒ Хочешь, я у своей поспрошаю, есть ли у нее подруги, генеральские дочки? ‒ спросил он. ‒ Ты пойми простую вещь: начало карьеры будет обеспечено, а дальше уже легче. Как говорится, тяжело жить только первые пятьдесят лет.

Андрей ожег горло ледяным кефиром прямо из бутылки, посмотрел на чайку, которая коршуном висела над девушкой на причале, и ничего не ответил.

‒ На той неделе у моей день рождения, ‒ продолжил Виктор. ‒ Она большую толпу собирает. Если я попрошу, она и тебя пригласит. Скажу, что ты мой земляк, дружбан и все такое. А там девушки особого круга. Не с ткацкой фабрики.

Андрей опять промолчал и только на выходе из кафе прощально посмотрел на девушку на причале. Она упорно удерживала платок во вскинутой руке. Он удивился, что ни в одно посещение кафе не замечал этого панно…

Невеста Виктора оказалась так себе, на троечку по курсантской шкале оценок, но зато она познакомила Андрея с дочкой генерал-майора, начальника управления кадров из штаба округа. Она была похожа на актрису Аду Роговцеву, на которую они ходили всей ротой в театр просто посмотреть, а уж что она там играла, никого не интересовало. Прическа каре ровненьких светлых волос, маленький носик, грустные серые глаза под смоляными бровями, верхняя губка больше нижней. Ее звали Оксаной.

С нею он сразу забыл про Верочку. На втором свидании он поцеловал Оксану, после третьего она пригласила его домой и познакомила с родителями. После четвертого они поехали после обеда всей семьей на дачу.

Таких богатых двухэтажных особняков красного кирпича Андрей еще не видел. За ним лежал добротный, соток на двадцать, кусок леса с соснами и заасфальтированными дорожками. Все портил странный прямоугольный котлован слева от дома, окруженный по периметру наспех сколоченными досками.

Андрей степенно посидел за столом в ужин, послушал беспрерывно тарахтящую мать Оксаны, еще раз изучил каменное, грубо сработанное лицо генерала, насчитал не меньше десятка хрустальных ваз, стоящих на всем что угодно, и только подумал, с чего это генерал попросил командира роты дать ему увольнение на оба выходных да еще и с ночевкой, как вдруг за забором завопил автомобильный клаксон.

‒ Наконец-то. Бетон привезли, ‒ довольно пробасил генерал.

‒ У нас же билеты на вечерний поезд, ‒ встрепенулась его супруга. ‒ Мама ждет. Ты что, забыл?

‒ Я ничего не забываю.

За забором что-то бабахнуло так громко, словно взорвали противотанковую мину. Следом за всеми Андрей вышел через ворота за территорию дачи и увидел огромную парящую кучу жидкого бетона. Она пахла подвалом училищного склада боеприпасов, где Андрей иногда стоял в карауле. Коричневые капли стекали с края кузова и шлепались на кучу, будто боялись, что их увезут от родной матери.

Худой небритый мужичонка в резиновых сапогах протянул генералу какую-то бумажку, тот широко расписался под ней и не стал пожимать протянутую руку. Мужичок хмыкнул, впрыгнул в кабину, опустил кузов и, обдав всех сизым вонючим выхлопом, поехал прочь. Незакрепленный задний борт громко бился, но мужичок так и не остановил грузовик, словно это был единственный способ выразить презрение генералу.

А тот вообще не обратил на это внимания. Он с довольным видом обошел кучу, вернулся в дом, принес оттуда почти новую лопату-грабарку и протянул ее Андрею. Тот испуганно охватил черенок обеими руками и держал перед собой как древко знамени. Генерал положил тяжелую ладонь на плечо Андрею и натренированным командным басом объявил:

‒ Значит, так, сынку, ты уже слышал, нам надо срочно ехать на вокзал. А тебе, раз ты уже стал членом семьи, первое боевое задание, ‒ показал он прокуренным пальцем на кучу. ‒ Бетон привезли для бассейна. Если его не уложить, он затвердеет. Твоя задача ‒ грабаркой перебросить смесь на дно бассейна и по стенкам. Вдоль стенок стоит опалубка. Смесь бросать за нее. На дне бассейна смесь выровнять. Рядом есть доски для этого. Вопросы есть?

Андрею хотелось пошутить: «У матросов нет вопросов», но язык онемел и не подчинялся.

‒ Ну и молодцом! ‒ почему-то заранее похвалил его генерал и заторопил жену и дочь.

Они проворно утрамбовались в черную казенную «Волгу» со щекастым солдатиком-водителем за рулем, газанули вдоль забора, и Андрей вдруг понял, что если не выполнит приказ будущего тестя, то лишится красивой девушки Оксаны и генеральской помощи при распределении.

Завернув рукава белой форменки, он принялся грабаркой перетаскивать жидкий бетон на дно бассейна. Первые двадцать шлепков заняли крохотный уголочек котлована. Вторых двадцать в обрез хватило на метр боковой опалубки. На занывшей алой ладони вот-вот мог зародиться мозоль.

Андрей вспомнил, что точно на этом месте у него появилась ссадина, когда они с Верочкой копали картошку на ее огороде в первый летний курсантский отпуск в Трубчевске, вспомнил, что она дула на его ладонь и ему действительно стало не так больно.

Доски опалубки были белы, как панно в училищном кафе, и Андрей, глядя на них, вдруг представил Верочку стоящей на причале, представил именно ее, а не Оксану, и ощутил странную ненависть к самому себе. Такого он еще не испытывал никогда.

‒ Пятница! ‒ неожиданно сказал он самому себе. ‒ Точно, я впервые встретил ее в пятницу, ‒ вдруг отчетливо вспомнил он афишу фильма на стене клуба в тот день февральского отпуска, когда он впервые увидел краснощекую от мороза Верочку и не удержался шагнуть к ней и спросить о какой-то глупости.

Небо за кронами сосен медленно темнело, словно и там, наверху, кто-то сильный и уверенный все быстрее и быстрее набрасывал жидкий серый бетон. Андрей посмотрел на дальний край котлована. По всему выходило, что работу он мог закончить не раньше утра.

Он вернулся к куче бетона, разровнял ее горячую парящую вершину и черенком грабарки крупными буквами написал: «УРОДЫ». Вернувшись к дому, он дернул ручку двери и с удивлением обнаружил, что дом закрыт. Где-то внутри осталась его бескозырка. Почему-то подумалось, что сначала в плен взяли ее, а уже потом Андрея.

На попутках он добрался до училища, перелез через забор, взял бескозырку у дневального свободной смены и пошел звонить в Трубчевск…

Через год он сыграл свадьбу с Верочкой и уехал с нею на Тихоокеанский флот в совершенно не льготный гарнизон на берегу Охотского моря на убогенькую старлейскую должностишку. Никак иначе за спекшийся бетон с неприятной надписью генерал-кадровик отомстить не смог. А друг и земляк Виктор через полгода после получения квартиры в Ленинграде развелся, разменял жилплощадь и завел новую семью, но после выпуска из училища они так ни разу и не встретились.

Говорят, что лучше поздно, чем никогда. Что-то близкое к этой мысли ощутил сидящий в гостях за столом курсант выпускного курса Эдик, когда на его плечи сзади легли увесистые ладони Галины Сидоровны, матери Леночки.

‒ Мне пообещали распределить тебя на Рыбальский. Это в Киеве. Недалеко от вашего училища. Там морская часть стоит. Готовят мичманов для флота.

Эдик проглотил слова как бы будущей тещи и ничего не ответил. Он ходил с Леночкой почти два года, считался родным в этой квартире и уже не раз слышал проникновенные слова Галины Сидоровны о свадьбе и семейной жизни, но втайне мечтал хотя бы годик-два в лейтенантских погонах погулять холостяком.

Галина Сидоровна работала секретчицей в штабе округа, почти каждый день носила бумажки командующему и действительно могла распределить его хоть на Луну. Другое дело, что Эдик жаждал свободы, а не вечной жизни с Леночкой, которая в последнее время стала ему надоедать.

Примерно через неделю после того разговора в училище прибыли московские кадровики и начали вызывать четверокурсников по одному на беседу. Поздним вечером, когда город за окном стал черным, дошла очередь и до Эдика. Напротив него сидел капитан 2 ранга с холеным раздраженным лицом и торопливо с мышиным шуршанием пролистывал какие-то бумаги. Вытащив нужную страничку, он нашел строчку, которую, скорее всего, уже не раз прочитывал, поднял на Эдика безразличные серые глаза и неспешно выдавил из себя:

‒ С вами все просто. Части центрального подчинения. Триста шестнадцатый учебный отряд. Киев. Замроты по политчасти.

На секунду Эдику показалось, что перед ним сидит Галина Сидоровна. Он испуганно дернул головой и только после этого понял, что у кадровика и будущей тещи были одинаковые, чуть с вывертом, маленькие губки.

‒ Я хочу на Тихоокеанский флот, ‒ как будто вместо него ответила изнутри жажда холостяцкой свободы. ‒ Куда-нибудь подальше. Хоть на Чукотку.

Кадровик откинулся на стуле, внимательно изучил вроде бы неприметное лицо странного курсанта, не нашел в нем ничего, за что можно было бы зацепиться, и вдруг вспыхнул одними глазами.

‒ Девушка? ‒ вдруг понял он.

‒ Да, ‒ честно ответил Эдик.

‒ Беременная? ‒ чуть подался вперед кадровик.

‒ Нет.

‒ А почему тогда…

‒ Так можно куда-нибудь подальше?

‒ Чтоб не достала?

Эдик устало промолчал. Он так долго сидел в коридоре в ожидании вызова, что порой ощущал себя каким-то неизлечимо больным перед встречей с врачом в бесконечной очереди таких же обреченных.

Под холеными пальчиками кадровика вновь зашуршали бумаги. Наконец, он остановился на одной из них, чуть отставил от себя, сощурил глаза и, прочтя, объявил:

‒ Дальше Бечевинки ничего нет.

‒ А что это? ‒ не понял Эдик, который на последней стажировке был на Балтике.

‒ Это далеко. Как ты просишь, ‒ неожиданно перешел на ты кадровик. ‒ Одна беда: это Камчатка. Льготный район. Месяц за два. На Курилах и Чукотке тоже месяц за два. Но там мест нет.

‒ А в Бечевинке есть? ‒ впервые в жизни произнес Эдик новое название.

‒ В Бечевинке всегда есть. Там дизельные лодки. Есть вакансии и замовские. Но это для тебя высоковато. Есть инструктор политотдела по комсомольской работе. Должность вилочная: старший лейтенант‒капитан-лейтенант.

‒ А где, если точнее, находится Бечевинка? ‒ вдруг почувствовал Эдик, что это странное название, похожее на слово «бич», которым в его родном Кузбассе называли бродяг, становится почему-то близким ему.

‒ На севере Камчатки. Пять жилых домов, штаб, школа, клуб. Причалы. Лодки. Сопки. На сопках лес. В лесу медведи. Бурые, естественно. По ночам могут шляться у домов. Автомобильного сообщения с Бечевинкой нет. Сейсмозона. То есть частенько потряхивает. До Петропавловска-Камчатского раз в неделю ходит судно. В сильный шторм не ходит.

‒ А шторма там часто?

‒ Очень часто.

‒ Я согласен. Давайте Бечевинку.

‒ Он согласен, ‒ скривил маленькие губки кадровик. ‒ Камчатка ‒ льготный район. Туда одни «позвоночники» едут.

‒ Кто? ‒ не понял новое слово Эдик.

‒ Сам догадайся. От слова «звонок».

‒ Ну если туда попасть непросто, тогда отправьте куда-нибудь в другое место, чтоб не нашли. Можно в совсем не льготное.

‒ Ладно, ‒ смел бумаги в потертую кожаную папку кадровик. ‒ Я доложу начальнику отдела. Но ничего не гарантирую. За тебя кто-то большой бьется. Можем не одолеть. Я, честно говоря, думал, что и ты «позвоночник».

Кадровик резко выпрямился на стуле, чуть сощурил глаза и спросил:

‒ А кто у тебя отец?

‒ Шахтер, ‒ ответил Эдик. ‒ Точнее, проходчик очистного забоя. Проходчик ‒ это такая профессия, когда…

‒ Понятно! ‒ оборвал его кадровик и посмотрел на часы. ‒ Один совет: если получится и мы тебя отправим на ТОФ, то ты весь отпуск не гуляй. Езжай пораньше, чтобы кто-то пошустрей тебя Камчатку не застолбил…

Эдик выполнил совет кадровика. Ничего не сказав Леночке, а тем более Галине Сидоровне, он уехал во Владивосток в первый день лейтенантского отпуска и уже через неделю стоял на берегу бухты у серых трех-четырехэтажных домов под тремя серыми сопками. На левой из них рос чахлый лесок, на второй, которая по центру возвышалась над поселком и казалась заснувшим вулканом, и той, что справа, полосами лежал снег. К черным причалам прижимались черными боками дизельные подлодки. Мечта о вольной холостяцкой жизни превращалась в нечто серое и мрачноватое.

Эдика поселили в общагу, в комнату с двумя холостыми лейтенантами и еще одним полухолостым капитан-лейтенантом, к которому наотрез отказалась приезжать из Ленинграда жена, и уже через неделю он понял, почему в гарнизоне эту общагу зовут «чудильником». Еще через неделю он не мог спокойно смотреть на соленую горбушу и мутную смесь, в которую превращалось в стакане «шило» после смешивания с водой. Холостяцкая лейтенантская жизнь оказалась разновидностью одиночества. Мир сжался в одну точку, а вокруг нее закрутились-завертелись бешеные камчатские ветра с ледяной крупой, которая колола щеки иголками. Судно с Большой земли, штопаный-перештопаный бывший морской буксир «Авача», встречали как величайший праздник на земле, но он наступал все реже и реже. Бухту сковало в лед, и мир онемел, превратившись в совсем уже крошечную ослепительно-белую точку.

Летом следующего года, когда серое окончательно победило белое, а градусник удивленно показывал необычные двадцать градусов тепла, Эдика послали к причалу встретить с «Авачи» прибывающую делегацию из обкома комсомола. Он стоял у сходни, пытался угадать среди пассажиров членов делегации и вдруг ощутил провалившееся куда-то в бездонную глубину сердце.

По сходне с «Авачи» спускалась Леночка в пальто с огромным песцовым воротником. Она с трудом удерживала перед собой пудовый рыжий чемодан и явно не видела Эдика. Она в ужасе водила глазами по серым домам на берегу, но еще больше испугалась, когда он все-таки шагнул к ней и подхватил снизу ее багаж.

‒ Ты почему… здесь? ‒ только и выдавил он.

‒ Не твое дело! ‒ не отдала она ему чемодан и пошла дальше по причалу с гордо вскинутым подбородком.

На Эдика налетела шумная компания из пяти парней и девушек, и он, глядя в спину Леночке, вспомнил, что приказ есть приказ, и потому пошел не за бывшей любовью, а повел говорливую группу петропавловских комсомольцев к политотделу. Сердце почему-то упорно не возвращалось на прежнее место.

В тот же день он узнал, что в школу по распределению после института приехала новая учительница младших классов и что ее поселили в их же общагу этажом выше.

Вечером он постучал в ее дверь и, успев подставить ботинок в появившуюся щель, спросил:

‒ Это Галина Сидоровна тебя сюда отправила?

‒ Закрой дверь!

‒ Так она или не она?

‒ Я сейчас закричу.

‒ Бесполезно, ‒ вздохнул он. ‒ Здесь не бывает вечеров без драк и криков. Все равно никто не прибежит спасать. Это Бечевинка. Здесь каждый умирает в одиночку.

‒ Что тебе нужно? ‒ уже с вызовом спросила она.

‒ Зачем ты сюда приехала?

‒ По распределению. В строгом соответствии с советским законодательством. Это ты сюда сбежал. Я поссорилась с мамой, когда она узнала, куда я попросилась у кадровиков. Закрой дверь!

Она пнула его ботинок, но тапочек оказался слишком мягок против него. Она еле сдержала вскрик от боли в ушибленном пальце.

‒ Уходи. Мне нужно разобрать вещи.

‒ Я… Я… Я решил, что не имею права ломать твою размеренную жизнь, ‒ сказал он совсем не то, что хотел. ‒ Быть женой моряка ‒ тяжелая судьба, ‒ повторил он любимую фразу заместителя начальника политотдела, сосланного из политуправления флота во Владивостоке в Бечевинку после развода. ‒ Потому и уехал.

‒ То есть ты меня пожалел.

‒ Ну да.

‒ А тебе не кажется, что за придуманным красивым мотивом всегда скрывают настоящий?

‒ Значит, ты ехала через всю страну, чтобы читать мне нотации?

‒ Я… Я… Я ехала потому, что не могу без тебя. Вот и все.

Она отвернулась, ушла в глубь комнаты и села на стул у окна спиной к нему. Ее плечи подрагивали. У причалов завыл буксир, с натугой тянущий по бухте лодку в ремонт, а Эдику показалось, что это внутри него завыло что-то невидимое, что он так долго прятал за бесконечными и чаще всего придуманными заботами комсомольского работника и что он глушил в вечерних компаниях с двумя мечтающими перевестись на запад лейтенантами-связистами и потерявшим нить жизни капитан-лейтенантом.

Он подошел к Леночке, положил ладони ей на плечи и подумал, что, может, и правда лучше поздно, чем никогда. Она прижала свою ладонь к его пальцам и перестала вздрагивать.

‒ Мне тоже было трудно без тебя, ‒ с облегчением произнес он. ‒ Очень трудно. Я даже не предполагал, что будет так трудно. Выходи за меня замуж.

Игорь Христофоров

Добавить комментарий