Белые армии откатывались назад. Уже отдали Ростов, Новочеркасск, Таганрог. Шикарные штабные офицеры постепенно исчезали с горизонта. Оставались простые, серые, плохо одетые, усталые и растрепанные. Вместе с армией «отступал» и я со своими концертами. Последнее, что помню,— была Ялта. Пустая, продуваемая сквозным осенним ветром, брошенная временно населявшими ее спекулянтами. Концерты в Ялте я уже не давал. Некому было их слушать.
Несколько дней городом владел какой-то Орлов, не подчинявшийся приказам белого командования. Потом его куда-то убрали, и все затихло. Ждали прихода красных. Я уехал в Севастополь.
В гостинице Киста, единственной приличной в городе, собралась вся наша братия. Там жили актеры, кое-кто из писателей и много дам. Деньги уже ничего не стоили. За ведро воды нужно было платить сто тысяч рублей.
К концу 1918 года под неудержимым натиском Красной Армии белые докатились до Перекопа. Это был последний клочок русской земли, еще судорожно удерживаемый горстью усталых, измученных, упрямых людей, уже не веривших ни в своих вождей, ни в свою авантюру. Белая армия фактически перестала существовать. Оставались только ее разрозненные, кое-как собранные остатки. Генералы перессорились между собой, не поделив воображаемой власти, часть из них уже удрала за границу, кое-кто застрелился, кое-кто перешел к красным, кое-кто исчез в неизвестном направлении.
Армия разлагалась и таяла на глазах у всех. Дезертиры с фронта — оборванные, грязные и исхудавшие, переодевшиеся в случайное «штатское» платье,— бродили по Севастополю, заполняя собой улицы. Спали всюду — на бульварных скамейках, в вестибюлях гостиниц и прямо на тротуарах, благо ночи в Крыму теплые. А те, кто еще носил форму,— отпускные, командированные в тыл,— по целым дням торчали в комендатуре, где с утра до ночи бегали с бумагами под мышкой военные чиновники, охрипшие и ошалевшие. Сами ничего не знавшие, они никому и ничем помочь уже не могли. Но рвали взятки с живого и с мертвого.
Высокие, худые, как жерди, «великосветские» дамы и девицы, бывшие фрейлины двора, графини, княжны и баронессы с длинными породистыми «лошадиными» лицами, некрасивые и надменные, продавали на черном рынке свои бриллиантовые шифры и фамильные драгоценности, обиженно шевеля дрожащими губами. Слезы не высыхали у них на глазах.
Днем они толкались в посольствах и контрразведках иностранных держав, в консульствах, различных учреждениях и комитетах, где можно было купить любой паспорт. Спекулянток можно было узнать сразу. Котиковый сак. Тюрбан на голове. Заплаканные глаза и мольба: «Визу на Варну!», «В Чехию, в Сербию, в Турцию — куда угодно! Только бежать, бежать!…» Они не мылись неделями, спали не раздеваясь. От них шел одуряющий запах «лоригана-коти», перемешанный с запахом едкого пота. Никто из них ничего не понимал. Словно их контузило, оглушило каким-то внезапным обвалом. Они ждали чего угодно, но только не революции. Они не могли осознать случившегося и только жалобно скулили, когда кто-нибудь пытался с ними заговорить.
«Безработные призраки прошлого» — таково было их шутливое прозвище.
По улицам ходил маленький князь Мурузи и, встречая знакомых, сладко и заливисто разговаривал, сильно картавя.
— Тут нет жизни,— восклицал он, всплескивая руками.— Надо ехать на фгонт! Это безобгазие!
Однако сам он ни на какой «фгонт» не ехал. Уговаривать нас князь начал еще в Одессе. И теперь докатился до Севастополя. Исчерпав все убеждения, он озабоченно спросил у меня:
— Скажите, догогой, а где тут хагашо когмят?
— Тут. У Киста,— отвечал я.— Тут же и хорошо, тут же и плохо! Потому что другого места все равно нет.
Единственный в городе театр «Ренессанс» ежевечерне был набит до отказа серыми шинелями — отпущенными или бежавшими с фронта офицерами. Мне предложили гастроли. Я отказался. Петь было нелепо, ненужно и бессмысленно.
Поэт Николай Агнивцев — худой, долговязый, с длинными немытыми волосами — шагал по городу с крымским двурогим посохом, усеянным серебряными монограммами— сувенирами друзей, и читал свои последние душераздирающие стихи о России:
Церкви — на стойла, иконы — на щепки!
Пробил последний, двенадцатый час!
Снятый боже, снятый крепкий,
Снятый бессмертный, помилуй нас!
На его визитной карточке было напечатано: «Николай Агнивцев (миллионер)».
Знакомый восточный князь Мел а мед купил шхуну и гостеприимно предлагал актерам ехать на ней в Турцию. Предлагал и мне, Собинову, Балановской, Плевицкой. Молодые актеры нанимались кочегарами на «Рион» — большой пароход, стоявший в порту. Спекулянты волновались и покупали все что угодно, лишь бы только отделаться от корниловских «колокольчиков» — тысячерубле-вок. Перекоп — узкая полоска земли, отделявшая нас всех от оставленной родины,— еще держался. Его защищал Слащев. На стенах города появились приказы генерала Слащева: «Тыловая сволочь! Распаковывайте ваши чемоданы! На этот раз я опять отстоял для вас Перекоп!» Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, Слащев приезжал с фронта со своей свитой. Испуганные лакеи спешно накрывали стол внизу в ресторане. Сверху стаскивали пианино, звали меня. Я одевался, стуча зубами. Спускался вниз, пил с генералом водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно и пусто. Слащев дергался, как марионетка, хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплевывая на пол:
— Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!
— Почему семечек? — спрашивал я.
— А я, видишь ли,— мы уже были на «ты»,— иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает… моих «мальчиков»!
Черноморский матрос Федор Баткин — краснобай, демагог и пустомеля, «выдвиженец» Керенского — кого-то в чем-то безуспешно убеждал. Но люди пожимали плечами и, не дослушав до конца, уходили…
— Визу, визу, визу! Куда угодно! Хоть на край света!
Остальное никого не интересовало. С Перекопа бежали. Слащев безумствовал. В Джанкое он приказал повесить на фонарях железнодорожных рабочих за отказ исполнить его приказы.
Однажды утром я получил телеграмму: «Приезжай ко мне, мне скучно без твоих песен. Слащев».
В этот день на рейде стоял пароход «Великий князь Александр Михайлович». Капитан его, грек, был моим знакомым. Пароход отходил в Константинополь. На нем уезжал обиженный Деникиным генерал Врангель со своей свитой. Ночью, встретив капитана в гостинице, я попросил его взять меня с собой. Он согласился.
Утром, погрузив несложный багаж и захватив с собой единственного друга — актера Бориса Путяту и пианиста, я уехал из Севастополя.